Румянцевский сквер
Шрифт:
Все — неустойчиво, все — в шатаниях влево-вправо, влево-вправо… Как парусное судно, идущее галсами при противном ветре.
На обед Колчанов отварил макароны, вспорол банку мясных консервов из старых запасов Милды. Еще несколько банок осталось. А что будут есть они с Герасимом, когда кончатся последние консервы? А-а, не стоит об этом думать.
После обеда он лег на тахту с книжкой журнала «Знамя», принялся дочитывать статью Селюнина «Рынок: химеры и реальность». Умный автор, статья толковая. И верно ведь: без рынка не выбраться из кризиса, но создать рынок — ох, не просто. Вот пишет Селюнин: «Экономика
Вот как, значит: частная собственность… Он-то, Колчанов, старый пономарь, привык к ней относиться как к ужасной бяке. А только в ней и есть спасение на краю пропасти…
Рука с журналом опустилась, и предстал мысленному взгляду Колчанова супермаркет в Хельсинки — единственной загранице, где он сподобился побывать. Они с Милдой рты разинули в финском супермаркете — такого изобилия превосходных продуктов в жизни не видели. И ведь покупали их вовсе не толстопузые миллионеры, а обычные люди, горожане, массовый покупатель. Чего же стоят прекрасные идеи, если за ними — пустые прилавки, очереди, талоны (стыдливое иносказание карточек)?..
Он задремал, журнал выпал из руки. Но и во сне не было ему покоя. Он бежал по заснеженному полю, чудилось, что кто-то, спрятавшись в кустах, следит за ним, — и вдруг впереди школа, знакомый подъезд, а в подъезде — школьный сторож с колокольчиком в руке, он звонит, звонит… вдруг оказывается, это вовсе не школьный сторож, а Цыпин в распахнутом полушубке, и не звонок у него, а нацеленный автомат… а звонок все равно звонит, звонит…
Колчанов проснулся в испуге. Звонок действительно звонил. Он поплелся открывать, вместе с ним в переднюю выскочил любознательный Герасим, держа хвост столбом. Улыбающаяся, в высокой, залепленной снегом шапке и черной каракулевой шубе, вошла Валентина.
— Не ждал, Витя?
— Нет… — Он прокашлялся. — Здравствуй. Я очень рад…
— Я бы, может, и забыла, что у тебя сегодня день рождения, — сказала Валентина, снимая с помощью Колчанова шубу, — но Лёня напомнил. Вот, это тебе. — Она вынула из большой пластиковой сумки коробку с тортом и букетик алых гвоздик.
— Спасибо, Валечка…
— Поздравляю, Витя. — Она потянулась, поцеловала Колчанова и засмеялась. — У тебя такой растерянный вид.
Он, и верно, был растерян. Испытывал неловкость, что одет в мятые штаны и домашнюю куртку-телогрейку. Ладно хоть, что выбрит, это у него было железно — бриться каждое утро.
Усадил Валентину в кресло, дал журнал и, извинившись, пошел в смежную комнату переодеваться. Вышел оттуда в костюме, в белой сорочке и черном галстуке.
— Как всегда, элегантен, — одобрительно взглянула на него Валентина.
— Ну уж, элегантен… — Он сел за стол напротив гостьи. — А знаешь, у кого я перенял это — ну, чтобы всегда при галстуке? У твоего отца. Вот кто, точно, был элегантен.
— Да… папа… — У Валентины затуманились глаза. — Знаешь, в июне было сорок лет, как его расстреляли.
Колчанов, конечно, знал, что отца Вали, Георгия Семеновича Белоусова, талантливого строителя кораблей, впоследствии крупного деятеля Ленсовета, в сорок девятом замели по «ленинградскому делу».
Елизавету Григорьевну, его кудрявую смешливую жену, от ужаса разбил паралич, она пережила мужа ненадолго. Тогда Валя с годовалым сыном уехала в Балтийск, где служил на эскадре ее муж, Гольдберг, долго мыкалась по углам чужих квартир, на зиму уезжала в Питер, к свекрови на Расстанную (квартиру Белоусовых на Съездовской линии, само собой, у Вали отобрали).А Гольдберг ему, Колчанову, спустя много лет рассказывал, что служба у него шла трудно. Служил-то он исправно, но продвижение тормозили кадровики — он, Гольдберг, считал, что причина крылась не только и не столько в национальности, сколько в том, что женат на дочери врага народа. Уже и культ личности отменили, а все же… В звании инженер-капитана 2-го ранга он прослужил сверхдолго — в первый ранг не пустил «потолок» должности…
— Давай помянем отца, — сказал Колчанов. — Он ведь и мне приходился родственником… троюродным дядей…
Он захлопотал — накинул на стол белую скатерть, поставил тарелки, хрустальные рюмки, вынул из буфета бутылку армянского коньяка, прибереженную, ну, вот для такого случая. Мысленно обругал себя за то, что никакой закуски нету. Не предлагать же Вале макароны…
Валя нарезала принесенный торт с гладким шоколадным покрытием. Объяснила: это «Птичье молоко», Лёня где-то достал. Накрытый таким образом стол увенчала хрустальная (гордость Милды) ваза с алыми гвоздиками.
После выпитой рюмки Валя оживилась. Колчанов с удовольствием глядел на нее. Темно-синий костюм скрадывал ее полноту. Круглое лицо несколько отяжелело книзу, подбородок стал двойным, а сиреневые некогда глаза утратили былой блеск, — но все еще была Валя красива.
— Давай по второй. За Мишу твоего. За память…
— Нет. Сегодня твой день, Витя. За тебя… Очень хочется, чтобы ты не болел. Ты столько пережил, Витя. Дай тебе Бог здоровья и душевного равновесия.
— Спасибо. — Он усмехнулся. — Стоики утверждали, что блаженство в невозмутимости и спокойствии духа.
— Ты к чему это, собственно? — Валя уставилась на него.
— Это ты мне когда-то сказала.
— Да? А я думала, ты все-все забыл.
— Ничего я не забыл.
— Знаешь, Витя, я убедилась, что мы живем одновременно в двух мирах: в реальном и в мире нашей памяти. В реальной повседневности — страдание, а в памяти — утешение.
— Разреши возразить. Во-первых, в реальной жизни не только страдания, но и радость. Разве ты не была счастлива?
— Была. Любила мужа, люблю сына. Но в то же время — столько натерпелась страхов, столько несправедливостей… Трудно подсчитать, чего было больше — счастья или страданий.
— А во-вторых, — сказал Колчанов, — думаю, что прав Бердяев, когда отделяет исторический взгляд на жизнь от «частного». «Частный» взгляд боится страданий, боится той слезинки ребенка, которую сделал проблемой Иван Карамазов.
— А разве это не великая проблема жизни?
— Конечно, проблема. С «частной» точки зрения слезинка ребенка не может быть оправдана. Так же, как с точки зрения Евгения нет оправдания Петру, построившему Петербург среди «топи блат». А исторический взгляд устремлен в глубину, в сущность жизни. Он ставит вечные ценности выше сегодняшнего блага. Он может оправдать жертвы и страдания во имя человеческого духовного восхождения.
— Но ведь это религиозный взгляд, Витя.
— Ну и что? Разве плохо, если религиозный?