Румянцевский сквер
Шрифт:
Тут пришла с работы его жена, крупная белокурая женщина.
— Милда, познакомься с Сашей Акулиничем, — сказал Колчанов. — Это наш новый преподаватель математики.
— Очень приятно. — Милда крепко, по-мужски, тряхнула Сашину руку. — А курить — попрошу на кухню.
Кухня была большая и неуютная. Огненно-красные, с золотыми ромбами, шторы обрамляли широченное окно. Невольно Саша сравнил этот простор с тесной, пятиметровой кухонькой в своей кооперативной квартире. Они с Ларисой и Анкой недавно переехали и наслаждались новой — впервые в жизни без соседей! — квартирой.
Сели играть в шахматы. Расставляя фигуры, Колчанов коротко
Вот почему у него походка такая… ставит ноги как бы не сгибая в коленях… Саша с уважением посмотрел на сухощавое замкнутое лицо Колчанова с хрящеватым носом и аккуратной щеточкой усов пепельного цвета.
Играл Колчанов свой излюбленный королевский гамбит — играл напористо, но Саша отразил натиск и, с двумя лишними пешками, начал атаку на ослабленный фланг белого короля.
— Уф, накурили! — Милда вошла в кухню, повязывая красный, в желтый горох, передник. — Сколько тебе говорить, чтоб не дымил в квартире! — напустилась она на Колчанова. И осеклась, сказала с полуулыбкой: — Придется вас отсюда попросить, шахматисты. Обед буду готовить.
Только расположились с недоигранной партией в большой комнате, как к Саше подскочила дочка Колчановых, толстенькая девочка лет восьми, с красным бантом в пышных золотистых кудрях. До того она сидела в своем уголке, делала уроки, на Сашу не обращала внимания, а теперь — жаждала общения.
— Дядя, тебя как зовут? Дядя Саша? — Она схватила его за руку. — Посмотри, как я рисую!
— Нина, оставь дядю Сашу в покое, — строго сказал Колчанов.
— Папа-а! — воззвала девочка. — Я только покажу!
Она повела Сашу к своему столику и раскрыла альбом.
Листая его, Саша подумал, что его Анка, в свои два с половиной года, рисует куда лучше.
Он похвалил Нину и уселся доигрывать партию. Из второй комнаты вышел пожилой человек с гладко выбритым черепом, очень высокий и громоздкий, как шкаф. Он был одет в выцветшую куртку-толстовку и пижамные полосатые брюки, на ногах — огромные черные ботинки. Колчанов познакомил его с Сашей.
— Лапин, — назвал себя громоздкий человек, пожимая Саше руку своей большой холодной рукой. — Как вас? — переспросил он. — Акулинич?
Он кивнул, сел за стол и принялся молча следить за игрой. Матовая атака развивалась быстро, и Колчанов сдался. Расставляли фигуры для новой партии.
— Правильное решение, — сказал вдруг Лапин, завозив под столом ногами.
— Вы о чем, Иван Карлович? — взглянул на тестя Колчанов.
— Ну, о чем. О Западном Берлине. — Из-за круглых очков взгляд Лапина был как бы устремлен на рубежи внешней политики. — Наше руководство правильно предложило. Ни нам, ни им. Западный Берлин пусть будет вольным городом. Демилитаризованным, конечно.
— Фе-эр-ге считает Западный Берлин своей территорией, — сказал Саша.
— Мало ли что они считают! Мы за что воевали? Чтоб им отдать центр Европы?
— Иван Карлович, кто же спорит, — сказал Колчанов. — Ходите, Саша, ваш ход.
— Никогда этого не будет! — объявил Лапин, после чего, не сказав больше ни слова, встал и удалился в свою комнату.
— Не любит немцев, — вполголоса сказал Колчанов. —
Еще со времен срочной службы. Он на царском флоте служил. На их корабле был старший офицер из остзейских немцев, очень матросов тиранил. Чуть что — в зубы. Заставлял в гальюне кричать в очко: «Я дурак первой статьи!»— Он кто, — поинтересовался Саша, — политработник?
— Всю жизнь работал в органах, теперь на пенсии. Ходите, Саша.
22
Все больше нравился Саше Колчанов. Не только его боевое прошлое вызывало уважение. В этом тридцатисемилетнем человеке, всегда как бы застегнутом на все пуговицы, всегда в свежей сорочке, при галстуке, в этом, можно сказать, сухаре, чья профессия предполагала полную, раз и навсегда, решенность всех вопросов на единственно верной научной основе, — жила беспокойная душа.
Как-то в начале июня вышли вместе из института. Саша весь день принимал экзамены у первокурсников, жутко устал. У Колчанова после заседания кафедры побаливала голова. Решили пройтись не торопясь по Лесному проспекту. Вечер был тихий, в серебристо-голубом небе недвижно стояли, как часовые, легкие облачка, подсвеченные заходящим солнцем.
Медленно шли по людному проспекту, курили, говорили о событиях в Бельгийском Конго, о полете Пауэрса, прерванном меткой ракетой, о недавней смерти Пастернака.
— Виктор Васильич, я прочел «Доктор Живаго», — сказал Саша. — Ничего там нет такого, из-за чего подняли шум. Русский интеллигент, на которого обрушилась революция. Разгул стихии, он пытается разобраться. Это роман не более антисоветский, чем, например, «Тихий Дон».
— Я так и думал, — сказал Колчанов, — что зря на него накинулись. Пастернак такой, Пастернак сякой. Даже со свиньей сравнили. У нас чуть что не так — получи дубиной по голове. У Уэллса в одном романе это называлось укоризной. Саша, а как бы и мне?
— Хотите прочесть «Живаго»? — Саша посмотрел на строгий профиль Колчанова.
— Не беспокойтесь, я не доносчик.
— Ну что вы! Я вполне вам доверяю. Тут другое дело: трудно достать. Мне дали книгу на два дня, я читал наспех.
— Ладно, нет так нет.
— У меня сейчас другое чтиво. Слыхали о романе «1984» Джорджа Оруэлла?
— Слыхать слыхал, но — где ж возьмешь?
Разумеется, Саша не стал ему рассказывать об учительнице музыки Элеоноре, двоюродной сестре Ларисы. Она-то, тихая и незаметная, была вхожа в некий круг, где ходила по рукам запрещенная литература.
Роман Оруэлла — пачка папиросной бумаги с полуслепым машинописным текстом — поразил Сашу. Он и Колчанову дал прочесть. Тому роман не понравился.
— Это, конечно, сатира, — сказал он, — но не на социализм, а на фашизм. Мир страха, предательства — чего еще? Ненависти. Типичное фашистское государство.
— Может, и так, — сказал Саша, морща лоб в раздумье. — Только мир страха и ненависти был и у нас, при Сталине. Разве нет?
— Эти искривления осуждены партией.
— Потому я и вступил в партию. Но что было, то было. — Саша полистал рукопись, отыскивая места, отчеркнутые карандашом. — Вот. «Не будет другой любви, кроме любви к Большому Брату, — прочел он. — Не будет смеха, только торжествующий смех над побежденным противником». Вот еще: «Всегда в наших руках будет инакомыслящий, кричащий от боли, сломленный и презираемый, кающийся…» Нет, Виктор Васильич, это не только о Гитлере. Это и о нас.