Русь (Часть 3)
Шрифт:
Сема-дурачок, имевший одну коростовую телку, стоял с раскрытым ртом и то смотрел на начальство, то пригибался и заглядывал под локти, чтобы видеть, что делается на дворах.
– Ну, сколько у тебя скота?
– спросил ветеринар, обращаясь к Ивану Никитичу.
Тот испуганно вытянулся, потом, оглядываясь, попятился было назад, но сзади стоял плот-ным кольцом народ, ему некуда было податься.
– Три живых, одна подохла, - сказал он растерянно.
Ветеринар что-то отметил у себя в бумагах карандашом.
– А у тебя сколько?
– спросил он, обращаясь к Семе-дурачку.
Тот
– Тебя спрашивают.
Сема сначала окаменел, а потом вдруг быстро сказал:
– Четыре околетых, одна живая.
Все переглянулись.
– Дурачок, а лучше умного сообразился, - сказал негромко кузнец.
Ближние к кузнецу оглянулись, и вдруг запись сразу пошла живее. Мужики уже сами подходили к столу, только слышалось:
– Две живых, четыре околетых...
– Две околетых, живых нету...
Все с повеселевшими лицами отходили от стола с тем выражением, с каким отходят ново-бранцы, не годившиеся при осмотре для службы и получившие чистую.
Только один Иван Никитич, плюнув, отошел мрачный и расстроенный в сторону. Он, не разобравшись, показал столько скота, сколько у него было в действительности. Что будет из этой описи, неизвестно, а если будут выдавать пособия, то Сема-дурачок сообразил, а он, хозяй-ственный и аккуратный мужичок, - не сообразил. Один из всех.
Когда начальство уехало и страх неизвестности прошел, все сразу зашевелились, и в толпе послышались оживленные голоса.
– Прикатили оба в стеклах, - сказал, злобно сплюнув, Захар, стоя в своем рваном, сполза-ющем с плеч назад кафтане, - столько всяких чертей нагнато, что не знаешь, с какой стороны укусят.
– Это выходит, теперь с своей собственной лошади шкуру драть не моги? сказал кузнец.
– В чужой карман уж лезут, - послышались сзади голоса.
– Какие раньше захватили, те драли, а мы утремся.
– Полдеревни драло.
– Подумаешь, какие прикатили. Наговорили с три короба, и до свиданья.
– Ведь это надо выдумать такую штуку, - говорил какой-то веселый мужичок сам с собой, покачивая головой, - муха, говорит, на тебя сядет, и конец, помер. Ах, сукины дети!
– Мухи мухами, а теперь дери да оглядывайся.
Молчавший все время лавочник вдруг выделился из толпы и сказал громко:
– У кого своя голова мозгом не работает, тот должон слушать, что ему говорят. Вам сказано, что - зараза и чтоб ее не распространять.
Все перестали смеяться и замолчали, нерешительно переглядываясь.
– Что ж, выходит, и кожи драть нельзя?
– спросил голос из задних рядов.
– ...Это твое дело, - не сразу сказал лавочник, - а только держи отдельно, вот и все.
– ...В стойле...
– подсказал насмешливый голос.
– Сема, у тебя стойло есть?
– спрашивал Сенька Сему-дурачка, хлопнув его по плечу.
– Какая стойла?
– спросил Сема.
Все засмеялись.
Только Иван Никитич стоял хмурый и раздосадованный. Его мучила мысль, что если будут выдавать пособия, все получат, а он нет, потому что, должно быть,
сам черт в нужный момент помутил рассудок.Поговорив, все стали расходиться. Сзади всех шел веселый мужичок и, покачивая головой, говорил:
– Муха, говорит, на тебя сядет, и - конец. Ах, пропасти на тебя нет!
XLI
На Дмитрия Ильича Воейкова все неприятнее и неприятнее действовали слухи и разговоры о надвигающейся войне. Как он ни зарывался в свою внутреннюю жизнь, все-таки в его жизнь точно врывался посторонний мотив и делал скучной и неприятной собственную мелодию.
Но он решил в корне убить в себе потребность отзываться на внешние события.
Если же Митенька нечаянно встречался с знакомыми и его вызывали на разговор, то он держался так, как будто этот разговор о событиях он предоставлял другим, кому, кроме этого, не о чем думать и говорить.
Он с высоты своего нового сознания ясно видел внутреннюю пустоту всех, кто слишком серьезно отдавался этим вопросам.
Если бы даже война задела Россию, все равно это его не могло касаться и осталось бы для него таким же внешним.
В самом деле: чем могла его задеть война?
Он не Авенир, который мог беспокоиться, что русский народ будет стерт с лица земли и не успеет осуществить свою великую миссию избранного народа, потому что он, Дмитрий Ильич, давно стряхнул с себя узкие рамки национальности, и ему было безразлично, какой народ будет около него: русские, поляки, евреи или китайцы.
Он не Щербаков, который может бояться за устои, царя и православную веру. Слава богу, этого царя он уже давно ненавидел всеми силами души и пальцем бы не шевельнул, чтобы сде-лать что-нибудь для него, - наоборот, сделал бы все, чтобы его спихнуть; не теперь, конеч-но, - когда эти вопросы, как внешние, перестали иметь для него значение, - а раньше...
Про веру православную и говорить нечего. У него к ней была только одна ненависть и презрение, как к предмету, о котором он, при своем развитом сознании, не мог даже серьезно говорить.
Что касается отечества, то отечества у него не было, потому что он теоретически давно уже сломал все рубежи между отдельными государствами, как варварский предрассудок.
Он, наконец, и не Житников, который боялся бы, что у него неприятель отнимет землю, потому что земля и так задавила его.
Он даже и не Федюков, который хотя тоже немало разрушил, но, по пустоте своей неустро-енной души, как единственного выхода ждет какой-нибудь катастрофы.
Хотя, впрочем, и у самого Дмитрия Ильича в глубине души копошилась неясная пока жажда катастрофы из жуткого, смутного и тайного желания посмотреть, как все полетит кверху тормашками. Как это бывает, когда ломают большой дом, и каждый с замиранием сердца ждет, как он рухнет.
Так что не было решительно ничего, что могло бы заставить его беспокоиться, волноваться или просто реагировать на современные события. Наоборот, он чувствовал внутреннее удовлет-ворение, когда на вопрос какого-нибудь волнующегося господина о том, в каком положении находятся дела на Востоке и не угрожают ли они безопасности России, - отвечал, что он ничего не знает о событиях и знать не хочет, так как это ему совершенно неинтересно.