Русская литература XIX века. 1850-1870: учебное пособие
Шрифт:
Другой принцип – это принцип художественного несовпадения. Суть его в том, что один и тот же смысл воспроизводится по-разному. Несовпадение возникает в художественной форме. Второе стихотворение постепенно (всё же в первых двух строфах есть доля описательности) обретает форму философского эссе на тему смерти.
Художественное сочетание этих принципов и создает художественную целостность дилогии. Благодаря им органично сочетаются два противоположных начала: лирическая экспрессия и философская манифестация, что является определяющей особенностью тютчевской поэтики в целом. Эта поэтическая дилогия В структурном отношении завершает художественную систему Тютчева. И не только в структурном отношении. Символический образ смерти, созданный Тютчевым в этой дилогии, стал той художественной доминантой, которая предопределила почти все содержание его прощальных произведений.
Тема смерти вообще постоянно присутствует в лирическом
Как известно, образ свободы является доминантным в поэтике русского романтизма. Тютчевская поэтика находится отнюдь не за пределами этой художественной закономерности. Но у Тютчева зачастую образ свободы возникает не через детализированные художественные описания, а через лирический подтекст, который является производным от образа смерти. Через лирический подтекст образ смерти в поэтике Тютчева сочетается с образом свободы.
Такое переплетение художественных противоположностей в поэтике Тютчева обусловливает появление романтического гротеска. Вся эта художественная триада (образ смерти – образ свободы – гротеск) становится главной формой воплощения романтической коллизии, направление развития которой находится в полной зависимости от тютчевской идеи самосохранения человеческого духа. Только в своем духовном мире, по мысли Тютчева, человек обретает абсолютную свободу. Свобода же дает человеку силы в противоборстве с угнетающей прозой жизни (это и есть воплощение романтического конфликта).
Свобода – главное условие самосохранения человеческого духа, только она удерживает от распада романтическую антиномию: человеческий дух – реальный мир. Эта антиномия является основанием психологии тютчевского творчества. Романтическое стремление к свободе выразилось в том, что Тютчев смог укротить в себе желание увидеть свои стихи напечатанными. Он хотел видеть свои стихи такими, какими породил их свободный творческий дух.
Тютчев всецело убеждён в том, что печатать стихи равносильно ограничению свободы. И в этом, естественно, надо усматривать проявление романтического культа свободы – того культа, который так тесно сблизил творческий процесс Тютчева с фольклорным творчеством. В устном творчестве проявляется масксимальная свобода (произведение полностью избавлено от того диктата, который возникает при его подготовке к печати). Именно с такой свободой породнился творческий дух Тютчева, не случайно его устные гениальные экспромты в самых разных речевых жанрах по силе художественного воздействия не уступают стихотворным произведениям. Но в этих поэтических импровизациях Тютчев как творец был более свободен по сравнению с тем, когда он писал стихи (в этих случаях Тютчев всё же не мог окончательно избавиться от мысли, что стихи будут напечатаны).
Возвращаясь к романтической концепции самосохранения человеческого духа, надо отметить еще и особую функцию гротеска. Благодаря гротеску, в художественных пределах которого произошло соединение образов смерти и свободы, Тютчев смог осуществить еще одно глобальное поэтическое противопоставление: трагическая завершенность земного бытия – бесконечность духовного бытия. Свобода как единственная форма самосохранения человеческого духа служит этой бесконечности, а смерть всегда устремлена к тому, чтобы прервать эту бесконечность. В этом смерти усиленно помогает проза жизни.
Проза жизни подтачивает человеческий дух, ограничивая его пределы, а это означает одно: человек начинает терять свою духовную свободу. Такое трагические ощущение возможной потери духовной свободы проникает сознание тютчевского лирического героя:
Как ни тяжёл последний час — Та непонятная для нас Истома смертного страданья, — Но для души еще страшней Следить, как вымирают в ней Все лучшие воспоминанья…Это стихотворение написано Тютчевым 14 октября 1867 г. Вся его поэтика, основанная на развернутом сопоставлении и художественной гиперболизации («Но для души еще страшней…»), подчинена стремлению найти причину трагедии души. Она – в утрате духовной памяти, что приводит к всевластию смерти, а потому «лучшие воспоминания» становятся здесь символом духовной памяти.
Образ духовной памяти
стал художественной сублимацией, проникающей в текст и подтекст всех поэтических произведений Тютчева. В большей степени это относится к тем произведениям, где создается образ «духа». В стихотворении «Наш век», написанном Тютчевым 10 июня 1851 г., этот образ появляется в первом стихе («Не плоть, а дух растлился в наши дни…»), а затем, исчезнув из повествования, уже через подтекст проникает в поэтику психологического гротеска («И жаждет веры… но о ней не просит…»). Образ «духа», отыскав опору в психологическом гротеске, стал тем самым ещё более открытым для «подтексто-вого» взаимодействия с символическим образом духовной памяти. Растление «духа», как это явствует из всей гротескной образности «Нашего века», – результат угасания духовной памяти. И всё это стихотворение, в котором нашлось место даже для сатирических мотивов, создано для поэтического сохранения духовной памяти.Но элементы сатиры – все же большая редкость в поэтике Тютчева. Мотив сохранения духовной памяти как глубинной основы человеческого бьггия связан с лирическим формообразованием. Слово «вспомнил» становится здесь доминантой:
Я встретил вас – и все былое В отжившем сердце ожило; Я вспомнил время золотое — И сердцу стало так тепло…Вот здесь, на волне лирической экспрессии, вырвалась на поверхность поэтической реальности тютчевская идея о том, что только духовная память может противоборствовать со смертью. И поэтому в пределах одной метафоры столкнулись онтологические противоположности: смерть и жизнь («В отжившем сердце ожило…»). Поэтический итог этого стихотворения – гротескная метафора, которая затем будет потеснена метафорой жизни:
Тут не одно воспоминанье, Тут жизнь заговорила вновь, — И то же в вас очарованье, И та ж в душе моей любовь!..Воспоминание стало магическим воплощением «тех лет душевной полноты» (это и есть духовная память). В свою очередь духовная память стала источником жизненной энергии. Две метафоры, таким образом, очертили символический круг, в пределах которого и находится тютчевская поэтика.
В этих же пределах заключен и духовный космос Тютчева. Своего лирического героя Тютчев направляет именно сюда, в глубины его собственной души (здесь круг символизирует не замкнутое пространство, а бесконечность движения но космическому пути). Каждый миг в этом бесконечном движении знаменуется духовными откровениями, которыми живет духовная память. И в этом – сокровенная суть программного стихотворения Тютчева «Silentium!», где мы находим самое полное поэтическое воплощение тютчевской философии духовной памяти:
Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои — Пускай в душевной глубине Встают и заходят оне Безмолвно, как звёзды в ночи, — Любуйся ими – и молчи. Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи, — Питайся ими – и молчи. Лишь жить в себе самом умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум; Их оглушит наружный шум. Дневные разгонят лучи, — Внимай их пенью – и молчи!…Перед нами одно из самых таинственных поэтических созданий Тютчева. На первый взгляд, однако, может показаться, что в нем нет никакой таинственности. Здесь много поэтической риторики, а она по своей природе рационалистична. Таинственность всегда сопрягается с иррациональным, но эта стихия изначально подавляется риторическим рационализмом. Призывное «молчи!» – риторическая доминанта, с опорой на которую осуществляется художественная метаморфоза; лирическое повествование обретает форму философского императива («Мысль изреченная есть ложь»), В стилистическом отношении этот императив – порождение поэтической риторики. Таким образом, в стихотворении «Silentium!», как и во многих других, поэтическая телеология на какое-то время подчиняется логике философской идеи. Это, действительно, временное подчинение, но оно все же есть, например, и в стихотворении «Близнецы»;