Русская Швейцария
Шрифт:
В 1843 году в Цюрих приезжает из Германии двадцатидевятилетний Бакунин. На берега Лиммата приводит его дружба с Гервегом. Мятежного поэта, известного русскому читателю больше своим участием в семейной драме Герцена, чем стихами, выслали из Германии, и он со своей невестой решает поселиться в Цюрихе, традиционном прибежище всех гонимых. Бакунин следует за другом и находит здесь не только общество эмигрантов-радикалов, но и любовь. В письме своему знакомому А. Руге, приглашая его в Цюрих, он замечает: «Я думаю, что Вам здесь понравится. Кружок не велик, но действительно очень приятен и душевен». Душевность создает знакомство с итальянским республиканцем Пескантини, в жену которого, Иоганну, Бакунин влюбляется. Та отвечает пылкому русскому взаимностью, но не хочет бросить мужа. Бакунин начинает борьбу за ее освобождение. «Я должен ее освободить <…> зажигая в ее сердце чувство ее собственного достоинства, возбуждая в ней любовь и потребность свободы, инстинкта, возмущения и независимости…» – пишет он брату, не указывая имени дамы. Советские историки позже станут утверждать, что речь в этом письме идет о страсти Бакунина к родине и революции.
Уже тогда проявляется специфическое бакунинское отношение к деньгам. Пламенный революционер занимает, как Хлестаков, у всех подряд. Из Берлина и Дрездена он уехал, наделав кучу долгов, то же происходит и в Цюрихе. Когда никто больше уже не дает и положение становится катастрофическим, русский дворянин и помещик решает стать пролетарием и зарабатывать на свой хлеб «в поте лица», о чем извещает родных и друзей в письмах в марте 1843-го, после чего успокаивается, довольный принятым мужественным и достойным решением, и, не торопясь идти наниматься на фабрику, отправляется на Женевское озеро, где отдыхают супруги Пескантини. О намерении зарабатывать деньги трудом вскоре будет забыто. Молодой человек уже чувствует свое призвание. Его ждет высшее предназначение – осчастливить не кредиторов возвратом долгов, но всё человечество светлым будущим. В июне 1843 года в журнале «Швейцарский республиканец» он публикует статью под названием «Коммунизм», в которой провозглашает: «Коммунизм исходит не из теории, а из практического инстинкта, из народного инстинкта, а последний никогда не ошибается».
С 1838 года аристократические русские путешественники останавливаются в открытом тогда отеле «Бор» (“Baur”). Через несколько лет на берегу озера появляется еще одна гостиница того же хозяина, и до сих пор эти отели, конечно, в перестроенном виде, – «Бор-ан-Виль» (“Baur-en-Ville”), получивший теперь имя «Савой» (“Savoy”) и расположенный на Парадеплатц (Paradeplatz), в самом центре города, и «Бор-о-Лак» (“Baur-au-Lac”, Talstrasse, 1) на берегу озера – считаются одними из самых престижных в городе.
Несколько раз приезжает в Цюрих Тютчев. Останавливается он обычно в отелях Бора (или Баура в немецкой транскрипции), но иногда делает исключение. В письме Эрнестине, своей второй жене, в июле 1847 года поэт пишет: «… вместо того, чтобы остановиться в гостинице Баура, которая неизбежно навеяла бы на меня грусть, я устроился в своего роде фонаре на 4-м этаже “Hotel du Lac”, в настоящем волшебном фонаре, где со всех сторон открывался вид на озеро, горы, великолепное, роскошное зрелище, которым я вновь любовался с истинным умилением. Ах, милый друг мой, что и говорить – моя западная жилка была сильно задета все эти дни».
Среди цюрихских достопримечательностей того времени – школа для детей-инвалидов, знаменитая на всю Европу. В 1808 году она была основана для слепых детей, с 1827 года открыто отделение для глухонемых. В 1857 году эту школу, находившуюся в доме «Цум Бруннентурм» (“Haus zum Brunnenthurm”), угол Обере Цойне и Шпигельгассе (Obere Zaune/Spiegelgasse), посетит во время своего краткого пребывания здесь Толстой. Это уникальное учебное заведение станет одной из причин приезда в Цюрих Герцена. Сюда отдает он в 1849 году своего глухонемого сына Колю. Результаты специальных методов обучения поразительны. «В полгода, – напишет Герцен о сыне в “Былом и думах”, – он сделал в школе большие успехи. Его голос был voile; он мало обозначал ударения, но уже говорил очень порядочно по-немецки и понимал всё, что ему говорили с расстановкой; всё шло как нельзя лучше – проезжая через Цюрих, я благодарил директора и совет, делал им разные любезности, они – мне».
Но город на Лиммате войдет в жизнь Герцена черной страницей.
«После моего отъезда, – рассказывает Герцен, – старейшины города Цюриха узнали, что я вовсе не русский граф, а русский эмигрант, и к тому же приятель с радикальной партией, которую они терпеть не могли, да еще с социалистами, которых они ненавидели, и, что хуже всего этого вместе, что я человек нерелигиозный и открыто признаюсь в этом. Последнее они вычитали в ужасной книжке “Vom anderen Ufer”, вышедшей, как на смех, у них под носом, из лучшей цюрихской типографии». В бой вступает швейцарская бюрократическая машина. «Городская полиция вдруг потребовала паспорт ребенка; я отвечал из Парижа, думая, что это простая формальность, – что Коля действительно мой сын, что он означен в моем паспорте, но что особого вида я не могу взять из русского посольства, находясь с ним не в самых лучших сношениях. Полиция не удовлетворилась и грозила выслать ребенка из школы и из
Герцен хочет забрать Колю из Цюриха, но оставить в школе. Ситуация неразрешимая. Но не для Герцена. Он предлагает лучшему учителю, Иоганну Шпильману, благодаря которому его сын и другие дети учились говорить, такое содержание, что тот бросает учебное заведение и становится домашним учителем в семье русского эмигранта. Задержка с выдачей обратно залога приводит Герцена в такую ярость, что он разражается открытым письмом президенту Цюрихского кантона, Альфреду Эшеру (в виде памятника-фонтана Эшер встречает теперь каждого приезжающего в Цюрих на площади перед вокзалом), которое заканчивает: «И могу смело Вас уверить, что ни моя мать, ни я, ни подозрительный ребенок не имеем ни малейшего желания, после всех полицейских неприятностей, возвращаться в Цюрих. С этой стороны нет ни тени опасности». Ни мальчик, ни его учитель в Цюрих действительно никогда больше не вернутся. Через год, в 1851-м, Иоганн Шпильман утонет при кораблекрушении вместе со своим учеником и матерью Герцена.
В Цюрихе Герцен переживает и тяжелую трагедию, связанную с увлечением его жены Гервегом. Доходит до того, что со своим бывшим другом он общается через «Новую цюрихскую газету» (“Neue Zürcher Zeitung”). После того как товарищ Герцена дает революционному поэту публичную оплеуху, последний помещает в номере от 18 июля 1852 года статью «Знаменитая пощечина», в которой утверждает, что рукоприкладства не было, что всё это – в переложении Герцена – «далеко ветвящаяся интрига, затеянная бароном Герценом на русские деньги, и что люди, приходившие к нему, у меня на жалованье». В номере от 27 июля Герцен отвечает: «У меня на жалованье никогда никого не было, кроме слуг и Гервега, который жил последние два года на мой счет…»
В Цюрихе Герцену придется бывать еще неоднократно. Но каждый раз этот город будет вызывать только неприятные ощущения. 28 ноября 1868-го он напишет Огареву (речь идет о выборе места для того, чтобы где-то поселиться вместе всей семьей окончательно, несбывшаяся мечта, преследовавшая его всю жизнь): «Домов здесь много, – один очень хорош, – с мебелью, со всем просят 2500, – отдадут за 2250. За городом – вид удивительный, кантона на три. Но всё это совершенное уединение, – хорошо ли для Таты, для Ольги и для Лизы – вот вопрос. Скучнее Цюриха – разве Берн и Базель. Всё угрюмо и, кроме политехникона, – jar nicks…» А следующей ночью пишет в дневнике: «Цюрих. 29 ноября 1868 г. Опять приближается страшная годовщина – смерти детей. Сколько раз хотел я записать для себя, для детей эти дни, эти ночи, страшное 4 декабря – пока не могу. Разве новое несчастие станет между им и воспоминанием. Свежая боль осадит прошедшую».
Не пришелся по душе Цюрих и Льву Толстому, побывавшему здесь в июле 1857 года, впрочем, на это у него есть свои причины. В Цюрихе он узнает, что заразился болезнью, подхваченной еще в Люцерне. 21 июля он пишет из Цюриха Василию Боткину: «Увы! Я в Люцерне схватил… – Вот до чего довело меня воздержание! Бросился на первую попавшуюся! Теперь лечусь…»
Не полюбился этот город и знаменитому русскому пейзажисту. Так, например, письмо от 17 февраля 1864 года Иван Шишкин помечает: «Цюрих проклятый». К такому выводу молодой живописец приходит, проведя несколько месяцев в мастерской Рудольфа Коллера, известного швейцарского художника, прославившегося изображениями домашних животных, к которому приехал «учиться писать овец, коров и пр.». Поначалу, весной 1863-го, из Цюриха идут восторженные письма. Например, своему другу Ивану Волковскому Шишкин рассказывает: «Теперь погода гадкая, она загнала нас опять в мастерскую Коллера – там я копирую коров. Ну, брат, я теперь только узнал Кузькину – то знать, каково писать коров. А особенно, как они написаны у Коллера – не больно раскачаешься. Вот, кто хочет учиться животных писать, то поезжай прямо в Цюрих к Коллеру. Прелесть, я до сих пор не видывал и не думал, чтобы так можно писать коров и овец. А человек-то какой – просто прелесть».
Лето Шишкин проводит в Бернском Оберланде, работая с натуры, осенью снова возвращается к своему учителю. «Я опять в (черт бы его побрал) Цюрихе – у Коллера, – сообщает он в декабре. – По вечерам рисую с этюдов коров и овец, пейзажем вечером теперь почти не занимаюсь…» Еще через месяц, в январе 1864-го: «Я теперь здесь почти умираю от хандры, от скуки, от безнадежности что-либо сделать, просто беда!!! Картина моя еще не кончена, и лень, и полное отвращение мешает за нее приняться, что называется, в полном безнадежном разочаровании, так это всё гадко. Я, кажется, уже умер для искусства…Ах, эта заграница… много она испортит здоровой крови…» И еще: «О Боже, Боже, какая тягость такое скверное положение, ни на что бы не смотреть… с профессором своим я тоже чуть не поругался, хотя он и хороший человек, а по правде сказать, выскочка… И я теперь в мастерскую давно не хожу». Русский художник уходит из мастерской Коллера и работает самостоятельно, занимается офортом, в феврале едет в Женеву, а потом, в начале лета 1864-го, – на Фирвальдштетское озеро.
Примерно в это время, около 1864 года, образуется первая русская эмигрантская колония в Цюрихе. Она основана была «гейдельбергцами» – молодыми людьми, учившимися до этого в немецком университете. Среди них – Александр Черкесов, студент-естественник, потом в России известный книготорговец и издатель «прогрессивной литературы», а также защитник на политических процессах. Владимир Ковалевский, прославившийся в будущем своей женой – знаменитым профессором математики. Фиктивный брак окажется роковым – палеонтолог не на шутку влюбится в недоступную супругу, и это мучение продлится до трагической гибели от склянки с хлороформом. Александр Серно-Соловьевич, лидер «молодой эмиграции». Жили все коммуной в пансионе Людмилы Шелгуновой, жены сидевшего тогда в Петропавловке радикального критика Николая Шелгунова и подруги известного беллетриста А. Михайлова (Александра Шеллера), отправленного на сибирскую каторгу. Все они вскоре переезжают в Женеву.
Русское освоение Цюриха, безусловно, связано с университетом. Первопроходцем выступает Надежда Суслова, сестра мучительницы Достоевского Аполлинарии, которая сама, кстати, часто приезжает к ней в Цюрих. Достоевский пишет из Женевы племяннице Соне Ивановой 1/13 января 1868 года: «На днях прочел в газетах, что прежний друг мой, Надежда Суслова (сестра Аполлинарии Сусловой), выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и блистательно защитила свою диссертацию. Это еще очень молодая девушка; ей, впрочем, теперь 23 года, редкая личность, благородная, честная, высокая!»
Н.П. Суслова
По окончании университета Суслова выходит замуж за швейцарского врача Фридриха Эрисмана, с которым познакомилась во время учебы. Молодая пара уедет в Россию, она откроет практику, Эрисман станет впоследствии профессором Московского университета. Через восемь лет бездетные супруги разведутся. За свою излишне – для русских властей – активную общественную деятельность Эрисман будет уволен и вернется в Швейцарию, займется политикой и станет цюрихским штадтратом от социал-демократической партии. Суслова будет практиковать в Нижнем Новгороде и в Крыму. Отметим, что вторая жена Эрисмана, Софья Яковлевна Гассе (Hasse), – тоже из России, из Петербурга, студентка, учившаяся в Цюрихе и Берне. Сын от этого брака в свою очередь женится на русской цюрихской студентке, Вере Степановой, изучавшей здесь философию и историю искусств.
Вскоре после Сусловой успешно защищает диплом еще одна русская докторесса – Мария Бокова. Дочь генерала Обручева выходит фиктивно замуж и уезжает учиться в Цюрих, пройдя, как и Суслова, еще в Петербурге курс Медицинско-хирургической академии в качестве слушательницы. Близкая к нигилистическим кругам, Бокова с ее революционным “ménage à trois” становится прототипом «новой женщины» для знаменитого романа Чернышевского. В России она получит известность не только как будущая жена и помощница физиолога Сеченова, но и как переводчица «Жизни животных» Брема и многих трудов Дарвина.
Успешный пример первого врача женского пола со швейцарским дипломом вызывает многочисленные подражания. Вслед за Сусловой в Цюрих устремляются сотни девушек, причем многим приходится для этого выйти замуж – фиктивные замужества входят в моду и становятся чем-то само собой разумеющимся между «передовыми» людьми. Из России приезжают участники студенческих сходок и волнений, которым запрещено учиться на родине. В учебные семестры 1872–1873 годов студенты из России составляют треть всех учащихся в Цюрихском университете, причем сто девять студенток из Российской империи составляют 95 процентов всех студенток – или четверть вообще всех имматрикулированных. Наплыву юношей и девушек из России в большой степени способствует то обстоятельство, что иностранцев принимают без вступительных экзаменов. Есть и еще одно объяснение, почему университетские профессора приветствуют появление русской молодежи, – оклад профессора в то время зависел от количества студентов, записавшихся на посещение его лекций.
Русская студенческая колония размещается в районах Флунтерн и Оберштрасс, в то время это окраина Цюриха. Живут русские студенты обособленно от населения, общаются только между собой и представляют что-то вроде добровольного шумного гетто. «Количество это, без сомнения, затерялось бы незаметно среди населения, например, Парижа, – пишет народник Владимир Дебогорий-Мокриевич в своих “Воспоминаниях нигилиста”, – но не так было в Цюрихе. Тихие кварталы этого города возле Политехникума, где преимущественно жили русские, совершенно преобразились: всюду слышалась русская речь; кучки молодежи то и дело сновали по улицам, громко разговаривая между собою и жестикулируя, к ужасу цюрихчан, не видевших раньше ничего подобного».
Некоторые подробности быта русских студентов узнаем из воспоминаний революционера семидесятых годов Николая Кулябко-Корецкого, приехавшего учиться в Цюрих в августе 1872-го: «Я прямо с вокзала, без вещей, направился в поисках постоянной квартиры в цюрихский “Латинский квартал”, местопребывание студенческой молодежи, на правом, возвышенном берегу реки Лиммата. Дешевую, скромно меблированную комнатку в одно окошко на юг я быстро нашел за 17 франков, т. е. пять с половиной рублей (по курсу того времени, 33 коп. за один франк), в месяц, в предместье Hottingen, в маленьком переулочке, утопавшем в зелени и носившем соответственное поэтическое название Blümengasse или Rosengasse, точно теперь не припомню».
Русская жизнь крутится вокруг библиотеки, куда и направляется сразу мемуарист: «Отыскать ее было несложно, стоило лишь перейти в соседнюю с моим переулком широкую прямую улицу Platte, служащую общей артерией всего Готингена, чтобы на каждому шагу встретить русского студента или русскую студентку. Их легко было отличить от остальных прохожих по небрежному костюму, громкой речи, оживленной обильной жестикуляции, по длинной шевелюре большинства мужчин и, напротив того, по стриженым волосам многих из молодых женщин. Получив обстоятельные указания от первого попавшегося мне навстречу русского студента, я нашел библиотеку в одном из ближайших, примыкавших к Platte переулков, отличавшемся от моего переулка лишь менее богатой растительностью. Библиотека помещалась во втором этаже деревянного особнячка, носившего название “Frauenfeld” и отличавшегося от того, в котором я нашел себе приют, большими размерами комнат и входной дверью, выходившей прямо на улицу, а не через сад».
Здание пансиона «Фрауенфельд» до наших дней не сохранилось, оно находилось на углу современных улиц Глориаштрассе и Песталоцциштрассе (Gloriastr./Pestalozzistr.). Описание библиотеки находим в тех же воспоминаниях Кулябко-Корецкого «Из давних лет»: «В первой большой комнате расположена была “читальня” с несколькими десятками газет и журналов, в поэтическом беспорядке разбросанных по столам. Здесь имелись налицо, кроме столичных русских газет и журналов, еще и многие провинциальные газеты, с берегов Волги, из Одессы, Кавказа и т. д., причем имелись издания и на грузинском, армянском и еврейском языках. Молодые люди этих национальностей входили в состав “русских” студентов, и только поляки держали себя обособленно и имели собственные организации. <…> “Читать”, впрочем, в этой читальне без навыка было затруднительно, так как там с утра до вечера в густом табачном дыму непрерывно толпился народ и шли громкие разговоры и ожесточенные теоретические споры по всевозможным общественным и философским вопросам. Русские студенты не придерживаются обычаев швейцарских и немецких студентов, устраивающих по своим корпорациям кнейпы в местных пивных, и обыкновенно не посещают последних, кроме исключительных случаев. Не имея ни клуба, ни иного общественного учреждения для своих встреч и очередных сходок, они по необходимости избрали для этого читальню, с чем усердным читателям газет приходилось мириться и что вскоре, как это будет изложено далее, привело к мысли о приобретении в Цюрихе собственного дома, в котором можно было бы расположиться удобнее, согласно обычаям далекой родины».
И Кулябко-Корецкий, и другие авторы воспоминаний отмечают особый характер русской библиотеки в Цюрихе, мало приспособленной для чтения и игравшей роль скорее политического клуба, что неудивительно, поскольку и задумана, и основана она была вовсе не с целью помочь студентам учиться. Внятно формулирует задачу этого заведения в своих воспоминаниях цюрихская студентка и будущая народоволка Вера Фигнер: русская библиотека «должна была воспитывать читателя в революционном и социалистическом духе».
Основателем библиотеки был Михаил Петрович Сажин, он же Арман Росс, весьма колоритная и самая видная фигура русской колонии этого времени. В 1867–1868 годах он принимал участие в студенческих волнениях, сошелся с Нечаевым, был арестован, сослан в Вологодскую губернию, бежал из ссылки летом 1869-го в Америку, весной 1870-го по вызову Нечаева прибыл в Женеву. С осени 1870-го Сажин обосновывается в Цюрихе, является «правой рукой» Бакунина, состоит явным членом Первого Интернационала и тайным – бакунинского «Альянса», участвует в Лионском восстании, принимает участие в защите Парижской коммуны. Создание студенческой библиотеки в Цюрихе в 1870 году – первый этап разработанного вместе с Бакуниным далеко идущего плана «русского дела», через два года Сажин открывает здесь типографию, в которой печатает сочинения Бакунина, в частности «Государственность и анархию». Позже он нелегально вернется в Россию, будет арестован, судим, проведет пять лет на каторге и шестнадцать в сибирской ссылке, женится там на Евгении Фигнер, сестре народоволки Веры Фигнер, вернется в Европейскую Россию, будет сотрудничать в «Русском богатстве» и доживет до сталинского социализма.
Назначенный Бакуниным своим цюрихским «наместником», Сажин, сколотив из бывших «нечаевцев», бежавших из России, – Александра Эльсница и Земфирия Ралли – инициативную группу, вербует среди читателей библиотеки сторонников «передовых идей». Сажин, Эльсниц и другие бакунинцы живут в пансионе «Бремершлюссель» (“Bremer Schlüssel”).
Видную роль в пропаганде играет и эмигрант Валериан Смирнов – секретарь и смотритель библиотеки, в будущем один из главных сподвижников Лаврова. Он проживает со своей подругой Розалией Идельсон в том же доме «Фрауенфельд», где находится библиотека. Идельсон приезжает в Швейцарию, как и многие студентки из России, выйдя фиктивно замуж. В Цюрихе она ведет активную общественную работу, организует кассу взаимопомощи для нуждающихся студенток, занимается вместе со Смирновым библиотекой. Она продолжит учебу в Берне, а потом будет заниматься революционной деятельностью в кружке Лаврова.
Революционная «промывка мозгов» в библиотеке, содержащей мало специальной научной литературы и в изобилии – литературу «нелегальную», идет столь успешно, что в самое короткое время даже те, кто приезжает лишь с мыслью получить образование, пересматривают свои взгляды на жизнь. «Чтение этой литературы, – пишет тот же Кулябко-Корецкий, – произвело радикальный переворот в моем мировоззрении и вынудило в корне пересмотреть все раньше выработанные и усвоенные моральные, социальные и политические принципы».
А вот свидетельство Веры Фигнер, уговорившей мужа, следователя в Казанской губернии, бросить службу и вместе поехать в Цюрих учиться на врачей: «По приезде в Цюрих я была поглощена одной идеей – отдаться всецело изучению медицины – и перешагнула порог университета с благоговением. Два года лелеяла я одну и ту же мысль; два года только и слышала вокруг, что выполнение ее требует громадной энергии, характера и прилежания; мне было 19 лет, но я думала отказаться от всех удовольствий и развлечений, даже самых невинных, чтоб не терять ни минуты дорогого времени, и принялась за лекции, учебники и практические занятия с жаром, который не ослабевал в течение более чем трех лет». Жар учебы постепенно меркнет перед жаром революционным.
В Цюрихе Вера Фигнер поселяется сперва вместе со своей сестрой Лидией в доме на Платтенштрассе, 44 (Plattenstrasse). Однако очень скоро сестры получают «доступ к кружку студенток, приехавших немного раньше и вкусивших уже от древа познания добра и зла. Это были две сестры Любатович, Бардина, Каминская и др.». Фигнер включается в работу кружка «Фричей», названного так по имени хозяйки дома, в котором жило большинство его членов (дом этот не сохранился, он стоял там, где теперь проходит Нелькенштрассе). В кружок этот входили двенадцать студенток – почти все пройдут потом по нашумевшему «процессу 50-ти».
Не меньший переворот произвел Цюрих с его русской библиотекой и в жизни Кропоткина, приехавшего в Швейцарию в 1872 году князем и чиновником и уехавшего социалистом и радикальным революционером: «По приезде в Цюрих я… спросил своих русских приятелей, по каким источникам можно познакомиться с великим движением, начавшимся в других странах. “Читайте”, – сказали мне, и одна моя родственница (Софья Николаевна Лаврова, учившаяся тогда в Цюрихе) принесла мне целую кипу книг, брошюр и газет за последние два года. Я читал целые дни и ночи напролет, и вынесенное мною впечатление было так глубоко, что никогда ничем не изгладится. Поток новых мыслей, зародившихся во мне, связывается в моей памяти с маленькой, чистенькой комнаткой на Оберштрассе, из окна которой видно было голубое озеро, высокие шпили старого города, свидетеля стольких ожесточенных религиозных споров, и горы на другом берегу, где швейцарцы боролись за свою независимость». И дальше: «Чтение социалистических и анархических газет было для меня настоящим откровением. Из чтения их я вынес убеждение, что примирения между будущим социалистическим строем, который уже рисуется в глазах рабочих, и нынешним – буржуазным быть не может. Первый должен уничтожить второй». В результате глубокого внутреннего переворота Кропоткин решает углубить свое знакомство с миром социализма: «После нескольких дней, проведенных в Цюрихе, я отправился в Женеву, которая была тогда крупным центром Интернационала».
Упоминаемая Софья Лаврова – из семьи польского повстанца 1830 года Чайковского, приемная дочь Николая Николаевича Муравьева-Амурского, знаменитого исследователя и одновременно генерал-губернатора Восточной Сибири. Она выделялась среди группы девушек-студенток, активно включившихся в Цюрихе в революционную работу. Позже Софья примет участие в побеге Кропоткина из Петропавловской крепости, будет арестована, сама заключена в Петропавловку, потом выслана в Вятскую губернию.
Механизм затягивания непосвященных читателей в «дело» показывает в своих воспоминаниях Вера Фигнер: в русской библиотеке «происходили постоянно разные сборы: на стачки рабочих, на коммунаров, на русских эмигрантов, на революцию в Испании и т. п. Большинство новичков давало деньги, не понимая хорошенько для чего, но постоянно повторяющиеся обращения вызывали наконец вопросы, на которые следовали объяснения. На стенах читальни часто виднелись объявления о сходках рабочих, о лекциях для рабочих и т. п. Надо было быть совсем слепым и глухим, чтобы не заинтересоваться; начались посещения рабочих совещаний, банкетов в честь Коммуны, собраний швейцарских союзов и секций Интернационала. Интерес к изучению социализма, как теоретического, так и практического, как он выражался в организации рабочих, достиг сильной степени».
Жизнь русской колонии напоминает непрекращающийся диспут. Дебатируется все на свете. Вот, например, Роза Идельсон, подруга библиотекаря Смирнова, предлагает создать чисто женский ферейн. «Против такого предложения – исключить мужчин – студентки более старших курсов восстали, – вспоминает Вера Фигнер. – Они находили это исключение смешным и указывали, что при одностороннем составе будущие собрания проиграют в интересе. Но студентки помоложе стояли за чисто женский состав общества, и так как нас было большинство, то предложение Идельсон было принято – “женский ферейн” основан, и краткий устав его утвержден». Первая русская феминистская организация просуществует, однако, недолго. Поводом для самороспуска послужит поставленный перед следующим собранием на обсуждение вопрос: «Как при социальной революции быть с современной цивилизацией и культурой?.. Надо ли сохранить или разрушить эту цивилизацию и культуру?» «Под влиянием идей Жан-Жака Руссо и в особенности Бакунина, – продолжает Фигнер, – одни со всей решительностью объявили, что цивилизация должна быть разрушена, так как в течение всех веков она служила на пользу только привилегированному меньшинству и являлась орудием порабощения народных масс. Пусть при разрушении существующего строя погибнет и она бесследно – человечество от этого не проиграет. На развалинах уничтоженного разовьется новая культура, расцветет новая цивилизация; но они будут уже достоянием не кучки паразитов, а всех трудящихся, на костях и крови которых создавались существующие теперь культурные, научные и художественные ценности». Страсти разгорелись. «Шум и крик достигли невероятной степени. Напрасно звонила Эмме (председательница собрания. – М.Ш. ) – никто не обращал внимания на колокольчик; все хотели сказать свое слово и не давали сказать его другим. От волнения у одной из спорщиц пошла кровь носом, но и это нас не остановило». Проспорив таким образом до ночи, студентки стали расходиться после первого и последнего заседания женского ферейна. «И долго еще кварталы спящего Цюриха оглашались звонкими возгласами: “Разрушить!”, “Сохранить!”». Кстати, собрания женского русского ферейна проходили в пансионе «Пальмхоф», теперь дом № 25 по Университетштрассе (Universitätstrasse).
Бесконечные политические баталии приводят к разделению колонии на враждующие партии. Интернационал в ту пору расколот на государственников – немецкие социал-демократы во главе с Марксом – и на антигосударственников – Бакунин. «Когда эти две враждебные между собою программы были поставлены на выбор русской молодежи, – вспоминает Дебогорий-Мокриевич, – она в громадном большинстве высказалась за анархию». Русская молодежь разбилась на бакунистов, проповедующих немедленный бунт, и на лавристов, стоящих за пропаганду сначала и только потом – бунт.
В русской студенческой колонии сложилась ситуация, при которой оставаться вне политической борьбы было практически невозможно. «Когда в Цюрихе появлялась какая-нибудь новая приезжая студентка, – напишет в своих воспоминаниях “Из времен моего студенчества” Елизавета Литвинова, писательница, подруга Софьи Ковалевской, учительница дочери Герцена Лизы и жены Ленина Надежды Крупской, – то возникал вопрос, к какой она будет принадлежать партии».
Лидеры революционной мысли – частые гости цюрихской молодежи. Вербовка в Цюрихе, ставшем в связи с наплывом студенчества из России центром эмигрантской жизни, ведется неустанно. Из Парижа приезжает Петр Лаврович Лавров, бывший царский полковник и будущий вдохновитель «хождения в народ». Через Росса-Сажина он предлагает Бакунину сотрудничество: издавать совместный орган. С программой издания Сажин едет в Локарно, но Бакунин отвергает
предложение. Патриарх анархизма не может поступиться принципами и принять государство: «По его (Лаврова. – М.Ш. ) мнению, государственность вообще начало прогрессивное, и всё зависит от того, в какие руки попадет. Даже Третье отделение если и худо, то только потому, что находится в плохих руках».Предпочтение в Цюрихе молодежь отдает Бакунину: «К личности Лаврова относились с почтительностью, – читаем у Веры Фигнер, – но при этом не было ни теплоты, ни горячности. Другое дело – Бакунин. Его, как неукротимого борца-революционера, а не мыслителя, лелеяли мы в своей душе. Он, а никто другой, возбуждал энтузиазм, и в общем можно сказать, что все мы <…> были антигосударственниками в смысле бакунистском и увлекались поэзией разрушения в его листках и брошюрах».
Бакунин приезжает в Цюрих летом 1872 года и селится на квартире, где проживает Эльсниц с женой, – в одноэтажном домике на Платте напротив анатомического кабинета университета (не сохранился). Ему предоставляют лучшую комнату с пианино – по вечерам Бакунин любит играть любимую им Патетическую Бетховена или увертюру из «Тангейзера». Бакунин окружен бакунистками. Они «готовят своему старику яичницу на спиртовой машинке, его обшивают и занимают для него деньги направо и налево» (воспоминания Елизаветы Литвиновой «Бакунин в Швейцарии»). Юные революционерки – приятное открытие для старого бунтаря. «Он не придавал им такого значения, как я, – напишет Сажин об отношении Бакунина к студенткам в своем очерке “Русские в Цюрихе”. – Он не видел и не знал женщин-революционерок. До Цюриха-то их было одна-две и обчелся… А когда он в 1872 году пожил в Цюрихе, познакомился со всеми студентками и сумел встать с ними почти в товарищеские отношения, то тогда он стал говорить о них совсем другим языком; он говорил, что это большая молодая нарастающая революционная сила, что нигде в мире нет ничего подобного; в веселом настроении он не раз говорил о цюрихчанках: “Это Россов полк, и с ним надо считаться”».
Хотя Бакунин как страстный трибун и вождь студенток остается вне конкуренции, личность его цюрихского наместника Сажина вызывает всё больше нареканий и антипатий читательниц библиотеки. Зреет оппозиция лавристов. Причем «предательство» открывается в самом штабе бакунистов. К «врагам» переметнулся библиотекарь и секретарь Валериан Смирнов. Камнем преткновения становится вопрос об уставе. Деление на полноправных членов-учредителей библиотеки – бакунистов – и безгласных читателей, среди которых растет число сторонников Лаврова, больше не удовлетворяет студенчество. Происходит раскол. Остановимся на этой «библиотечной» истории подробнее, с тем чтобы читатель мог ощутить атмосферу, в которой жила русская колония в Цюрихе.
«Вопрос о пересмотре устава, – рассказывает Кулябко-Корецкий в “Воспоминаниях лавриста”, – был… официально внесен в предстоявшее в начале 1873 года годовое собрание библиотеки. Опасаясь захвата библиотечного имущества Смирновым и его сторонниками, Росс неожиданно, в декабре или январе, распорядился перенести книгохранилище и читальню из Frauenfeld’a, где она помещалась при квартире Смирнова и Идельсон, в большой многоэтажный дом против политехникума и его сквера, носивший замысловатое имя Bremerschlussel. В этом доме, сплошь почти заселенном бакунистами, кстати нашелся большой и очень удобный зал для читальни и собраний. В этом зале в начале февраля 1873 г. и состоялось общее годовое собрание членов библиотеки для обсуждения, между прочим, и внесенного <…> предложения об изменении параграфа устава о баллотировке новых членов. К назначенному часу у длинного стола лицом к публике расселись 18 членов библиотеки, а остальная часть зала, очищенного от мебели для большей поместительности, заполнилась тесно стоявшими почти вплотную друг к другу, возбужденными бесправными читателями, число которых, вероятно, переходило за две сотни».
За изменение устава выступают три члена против пятнадцати. Происходит запланированный скандал, большая часть читателей не признает принятого решения и отправляется продолжать собрание в заранее приготовленное помещение на Платте. С этого времени в Цюрихе появляются две русские библиотеки. Этот переворот станут называть в колонии «февральской революцией».
Хотя лавристы и выступают идейно за пропаганду, раскол становится результатом тайного заговора, одним из руководителей которого оказывается сам библиотекарь Смирнов. «За неделю приблизительно до февральского собрания, – читаем дальше у Кулябко-Корецкого, – группа “заговорщиков”, человек 8–10, среди которых был и я <…> в последние дни ежедневно выходили из читальни, неся под мышками более или менее значительную охапку книг», причем, отмечает мемуарист, «выносились наиболее ценные сокровища».
Расплата за предательство не заставляет себя ждать. Одним из первых на крик «Смирнова убили!» прибегает автор воспоминаний: «Смирнова я застал лежавшим на кровати с лицом, сплошь покрытым ссадинами и кровоподтеками, издающим глубокие стоны…»
Рука возмездия принадлежала подполковнику генерального штаба Николаю Васильевичу Соколову. Вот еще один замечательный персонаж в длинной галерее русских революционных типов. Служил на Кавказе, вышел в 1863 году в отставку, поехал за границу, был знаком с Герценом, Прудоном, написал книгу «Социальная революция», которая вышла в Берне. Вернувшись в Россию, Соколов написал еще одну книгу, «Отщепенцы», которая пользовалась впоследствии среди молодежи невероятным успехом. 4 апреля 1866-го, в день покушения Каракозова, он сдал рукопись в цензурный комитет и через неделю был арестован. Шестнадцать месяцев в тюрьме, потом ссылка в Архангельскую губернию, побег. В конце 1872-го Соколов появляется в Цюрихе, позже приезжает к Бакунину в Локарно и становится его близким другом.
Очевидец и «секундант» анархиста-подполковника в состоявшемся разговоре, Земфирий Ралли в своих воспоминаниях отметит: «Смирнов был хоть и большой задира, однако человек тщедушный, слабый физически, между тем как подполковник Соколов был здоровенный детина». Возникший между политическими противниками, рассказывает Кулябко-Корецкий, «горячий спор закончился тем, что Соколов так сильно ударил Смирнова наотмашь по уху, что Смирнов упал на пол, а Соколов, схватив его за длинные волосы, стал трясти его голову и бить его лицом об пол до тех пор, пока он потерял сознание».
Немедленно созывается собрание русской колонии. Страсти кипят. Вся сила негодования обрушивается, однако, не на непосредственного виновника рукоприкладства, а на главу цюрихских бакунистов – Росса. Всем очевидно, что избиение Смирнова – организованная Сажиным расправа за измену во время библиотечной распри. Бурное собрание прерывается неожиданным образом: одна студентка «с восторженным лицом, забрызганным кровью, вбежала на собрание, – пишет Кулябко-Корецкий, – с криком: “Я отомстила за Смирнова! Я публично дала пощечину Россу! Встретив его на улице, окруженного своими сторонниками, я ворвалась в их среду и ударила Росса в лицо; он хотел в меня стрелять из револьвера, но окружающие удержали его, и он успел лишь ударить меня ручкой револьвера в спину с такой силой, что у меня хлынула кровь из горла!” Ее сообщение встречено было аплодисментами и криками одобрения, после чего ее увели из зала, чтобы смыть кровь с ее лица и платья». Эта экзальтированная студентка, давшая публичную пощечину Сажину, – Евгения Завадская. Как и большинство присутствующих на этом собрании, она скоро отправится в Россию «делать дело», будет арестована в 1874-м, выслана, выйдет замуж за ссыльного А.А. Франжоли, в 1880-м оба убегут из ссылки и примкнут к «Народной воле». В 1883-м из-за тяжелой болезни Франжоли они уедут за границу, где в том же году он умрет, а она покончит с собой. Но вернемся к цюрихским событиям.
Собрание постановляет изгнать бакунистов из Цюриха. Соколов уезжает. Росс и его друзья остаются и принимают меры к самозащите. Сторонники Смирнова решают отомстить – кровь за кровь. Ралли и Сажин ходят по улицам Цюриха только в окружении сторонников и с револьверами в кармане. Предосторожность не лишняя. Их подкарауливают даже по ночам. Кулябко-Корецкий через много лет признается: «Несколько ночных часов просидел я с заряженным револьвером в руке в густых кустах сквера против подъезда россовской резиденции». Впрочем, спустя годы он смотрит на всё это уже по-другому: «По счастью, ночные засады у Бремершлюсселя оказались безрезультатными, и “пристукать” Росса не удалось».
Для примирения враждующих партий и личной встречи с Лавровым приезжает из Локарно сам Бакунин. Кулябко-Корецкий, присутствовавший при переговорах как доверенное лицо Лаврова, записывает: «Лавров и Бакунин сидели рядом на диване, выказывая друг другу внешние знаки почтения и уважения, но отпуская, однако, по временам более или менее ядовитые шпильки друг против друга; мы же все расселись вокруг на стульях. Бакунин красноречиво доказывал необходимость примирения в интересах сближения сил для борьбы с общим врагом – русским царизмом… Попытка Бакунина так и не удалась».Встреча Бакунина и Лаврова происходила в Форстхаузе (Forsthaus), доме, приобретенном русской колонией. После раздела библиотек, рассказывает Вера Фигнер, «решено было основать кухмистерскую и кассу помощи нуждающимся, потом вздумали купить дом, в котором сосредоточивались бы вновь народившиеся общественные учреждения, и дом был куплен в складчину с переводом долга; затем был основан клуб, появился проект учреждения двух мастерских – столярной и переплетной; был разработан проект бюро для доставления нуждающимся работы…» Так называемый Русский дом располагался там, где теперь стоит дом № 18/20 по Цюрихбергштрассе (Zürichbergstrasse).
Более подробно о приобретении русской недвижимости в Цюрихе узнаем из воспоминаний Кулябко-Корецкого: «Нам, русским, вовсе не нужны были ни пружинные матрацы и мягкие кресла, ни занавеси на окнах и вязаные салфеточки на столах, ни даже “еженедельная” перемена постельного белья и тому подобная <роскошь>, требующая, однако, своей оплаты, от которой мы могли бы избавиться, если бы в нашем распоряжении был собственный “русский” дом. К тому же немецкие “хозяйки” не допускают скопления в одной небольшой комнате 3–5 и более жильцов, протестуют против спанья на диванах и стульях, против шумных споров до глубокой ночи об условиях быстрого водворения человеческого счастья на земле… Такой дом нашелся в самой бойкой части Готтингена, вблизи перекрестка, образуемого улицей Платте и главной улицей, служащей сообщением этой части города с центральными кварталами города. Кажется, за 96 тыс. франков (около 32 тыс. рублей) продавался большой деревянный, сильно запущенный двухэтажный дом с 10–15 комнатами, пригодными под номера, в верхнем этаже и в нижнем с несколькими обширными залами, достаточными для помещения в них библиотеки, читальни, столовой и особого еще зала для устройства общественных собраний».
Здесь, у подошвы горы Цюрихберг, в Русском доме поселяется переехавший в Цюрих Лавров, к этому времени уже настолько близорукий и слабый ногами, что его всё время сопровождает кто-то, поддерживая под руку. Тут же организуются лавристская редакция и типография, налаживается издание журнала «Вперед». Первый номер выходит в Цюрихе в 1873 году. Вера Фигнер: «Он дал сильный толчок нашим умам, вызвав много споров и вопросов». Летом 1873 года в этом доме живут и Вера Фигнер с сестрой Лидией, и другие будущие революционерки – Берта Каминская, Ольга Любатович, сестры Субботины.
В декабре 1873 года бежит из ссылки за границу Петр Ткачев. Сперва он прибывает в Цюрих, останавливается в Русском доме, сходится с Лавровым и пытается принимать участие в издании журнала «Вперед». Ему кажется важным «исправить ошибки старика», неправильно отвечавшего на вопрос, «нужно ли знание и серьезные занятия» для «приготовления революции». Очень скоро выясняется, что работать вместе невозможно. Ткачев уезжает сперва во Францию, потом вернется в Швейцарию, чтобы в Женеве издавать свой знаменитый «Набат».
Сюда, в цюрихский Русский дом, переселяются все общественные учреждения русской колонии – библиотека, читальня, столовая. Организация собственной кухмистерской, где готовят по очереди сами студенты, встречена среди колонистов с особенной радостью: «После безвкусной немецко-швейцарской стряпни того времени, – вспоминает Серафима Пантелеева в своем очерке “Из Петербурга в Цюрих”, – мы начали вкушать отечественные яства и кулинарные произведения Польши, Грузии, Москвы, дружественно встречались с сибирскими пельменями и еврейской фаршированной щукой».
Обширный дом оказывается заселен, однако, лишь частично. Комнаты пустуют, причем не только на случай приезда в Цюрих русских посетителей. Желающих поселиться под одной крышей с соотечественниками в конце концов находится немного. Кулябко-Корецкий объясняет причины: «Отсутствие какого бы то ни было минимального комфорта и вышколенной по-заграничному прислуги, запущенная повсюду грязь, пение в номерах в неурочные часы, вечный шум в коридоре – всё это отгоняло от этих номеров даже наиболее нуждающихся». И добавляет: «Надо даже признаться, что, может быть, приобретение собственного дома повлияло несколько на распущенность нравов некоторой части молодежи, которая сдерживала проявление своих инстинктов, пока жизнь ее шла на виду у немцев, и перестала стесняться, попав под родную кровлю». Народник Михаил Драгоманов приезжает сюда на переговоры с Лавровым по вопросам издания «Вперед» и записывает впоследствии свои впечатления от колоритной обстановки Русского дома: «Думая найти для себя помещение на несколько дней в этом доме по цене более дешевой, чем в гостинице, я зашел наверх посмотреть номера. Вхожу в одну комнату – вижу неубранную постель, невынесенные помои и грязь на полу; перехожу в другую – лежит “мертвое тело” на голой кровати; перехожу в третью – тоже мертвое тело, но в сапогах на постельном белье».Конфликты происходят не только внутри колонии. Русское нашествие не всем по вкусу.
«Наши предшественницы предупредили нас, и мы боязливо сторонились буршей-первокурсников, – вспоминает Серафима Пантелеева свои цюрихские студенческие годы. – Мы знали, что они пьянствуют в своих корпорациях, горланя глупейшие песни, а их лица с длинными шрамами свидетельствовали и о драках. Они казались нам вульгарными, совершенно неспособными интересоваться научными, этическими и политическими вопросами. Я была уверена, что швейцарские “отцы и дети” составляли гармоническое целое: бурши лишь отражали общие взгляды бюргеров на женщину, совершенно бесправную в Швейцарской республике, даже в имущественном отношении, – приданое и имущество были в полном распоряжении опекуна или мужа. Без попечителя женщина была немыслима, то есть поставлена в положение слабоумной… Как же было бюргерам не ужасаться, видя русских девушек и женщин без опекунов и надзирателей. Только немногие студенты, и то на старших семестрах, научились относиться с уважением к нашим задачам и работам. Некоторые студентки испытали на себе мальчишеские выходки первокурсников, изощрявшихся наклеивать бумажки на платье студентки…»
Неожиданный натиск юных, подчас семнадцатилетних девушек, часто с далеко не достаточным для университетского уровня объемом знаний, вызывает соответствующую негативную реакцию не только у «буршей», но и у серьезных студентов, тем более что далеко не все показывали столь выдающиеся способности и прилежание, как Суслова.
«Среди студенчества, – читаем у Сажина, – раздавались жалобы на то, что присутствие женщин на лекциях и в особенности в анатомическом зале мешает и развлекает их, что будто бы женщины занимают лучшие места в аудиториях, кокетничают, получают лучшие трупы в анатомическом кабинете».
Сравнивая отношение швейцарцев к «казацким лошадкам» с отношением их к Сусловой и Боковой, Сажин отмечает, что обе докторессы уже в России «благодаря родственным связям» с профессорами «посещали лекции и работали в анатомическом кабинете. Каракозовский выстрел прекратил их занятия в академии». Обе должны были в Цюрихе лишь докончить образование и отправились в Швейцарию с солидными рекомендациями. «Приехав в Цюрих, они сразу попали под покровительство профессоров, поместились на житье в семьях зажиточных швейцарских граждан и жили у них всё время ученья, на лекции в аудитории входили вместе с профессорами, имели там места, отдельные от студентов, и вообще были совершенно уединены от всяких сношений со студентами».
О не совсем восторженном, скажем так, отношении местного населения к русским учащимся пишет Кулябко-Корецкий: «Да это и понятно. Неожиданно в Цюрих хлынула какая-то невиданная орава странных молодых людей обоего пола, отличавшихся и особою внешностью, и оригинальными нравами. Пришлые молодые люди одевались в неопрятные блузы, тужурки и даже косоворотки, часто носили высокие, неочищенные сапоги, которые швейцарцы надевают разве только для охоты на болотную дичь, но никак не для прогулок по городу. К этому присоединяются столь обычные у нас, в России, среди студентов и семинаристов длинные нечесаные волосы, темные очки и вечные папиросы в зубах. Какая поразительная разница сравнительно с подстриженными, бритыми, с иголочки одетыми корпорантами! С женским персоналом – еще того хуже: короткие юбки, не всегда тщательно вычищенные, без тренов и турнюров; широкие кофты без белых воротничков; стриженые короткие волосы в целях освободить себя от долгой возни с куафюрой; прямо смотрящие на людей, а не опущенные к земле глаза, как это полагается приличной “барышне”. К этому надо прибавить хождение по улицам беспорядочными группами, с громкими разговорами и принципиальными спорами, сопровождаемыми часто неумеренной жестикуляцией, и, в заключение, horribile dictu, хождение молодых мужчин и молодых женщин друг к другу на холостые квартиры и засиживание в них за чтением и словесными спорами до глубокой иногда ночи без опеки и надзора обязательной в таких случаях в Швейцарии пожилой дуэньи. В России это обычное в университетских городах явление; здесь же, в Швейцарии, это кажется несообразным, диким, неприличным, даже безнравственным».
В университете созывается специальное собрание, посвященное разбору поведения русских студенток. Интересно, что главными обвинителями выступают поляки, среди них Станислав Крупский. «На общем собрании, во время речи Крупского, обвинявшего русских студенток во всех грехах, – вспоминает Сажин, главный защитник соотечественниц, – я вошел в такой раж, что схватил, кажется, свою калошу и бросил ее на кафедру в Крупского».
Создается специальная швейцарская комиссия из студентов и профессоров. С дотошностью выяснив все пункты обвинения, опросив квартирных хозяек и даже наведя справки в публичном доме, комиссия решает все-таки в пользу русских студенток.В 1872 году в Цюрихе происходит событие, всколыхнувшее жизнь не только местной русской колонии, но и попавшее в заголовки газет всей Европы. Речь идет об аресте и выдаче России Сергея Нечаева.
«Весной 1872-го Нечаев приехал в Цюрих и поселился у меня, – пишет Земфирий Ралли-Арборе в своем очерке “Сергей Геннадьевич Нечаев”. – Это было первое наше свидание с ним за границею. Я нашел его совершенно не изменившимся, даже не возмужавшим. Это был тот же худенький, небольшого роста, нервный, вечно кусающий свои изъеденные до крови ногти молодой человек, с горящими глазами, с резкими жестами».
К этому времени Бакунин, восторженный почитатель юного революционера, уже порвал с ним и требовал от Ралли и других цюрихских бакунистов также прекратить отношения с Нечаевым.
Вера Фигнер: «Напрасно уговаривали его не жить в этом городе – он считал, что эмигранты просто хотят удалить его из сферы их собственной деятельности. В Цюрихе Нечаев добывал средства к жизни тем, что писал вывески, и как искусный маляр имел, по словам М.П. Сажина, имевшего с ним сношения, хороший заработок».
Видя, что не имеет больше успеха у соотечественников, Нечаев обращается к полякам. В следующий приезд в Цюрих осенью 1872 года он останавливается у Михаила Турского, еще одного примечательного представителя эмиграции из царской России. Сын помещика Херсонской губернии, он увлекается революцией, арестован, сослан, из ссылки бежит за границу, участвует в Парижской коммуне, после ее падения устраивается в Цюрихе. Здесь он вместе с Нечаевым сколачивает организацию молодежи под названием «Славянский кружок», в который входят русские, поляки и сербы. После ареста Нечаева Турский сойдется с Петром Ткачевым и будет выпускать «Набат», один из самых радикальных русских революционных журналов.
Через Турского происходит и роковое для Нечаева знакомство с Адольфом Стемпковским, секретарем интернациональной марксистской секции («Социал-демократическое польское товарищество») в Цюрихе и, по совместительству, агентом царской полиции. Отметим еще такую деталь – Стемпковский организовал в Солотурне мастерскую, которая печатала фальшивые рубли.
Случайным свидетелем ареста Нечаева, устроенного Стемпковским, оказывается Германн Грейлих, глава цюрихских социалистов, в будущем «Папаша Грейлих», патриарх швейцарской социал-демократии. Впоследствии на суде, устроенном эмигрантами над Стемпковским, Грейлих расскажет, что он обедал в Готтингене, вблизи своей квартиры, со своим другом в саду небольшого дешевого ресторанчика «Платтенгартен», кстати сказать, любимого места сборищ русских студентов и швейцарских социалистов, и видел, как Стемпковский сидел сначала с группой людей весьма подозрительного вида, потом пересел за свободный стол – здесь, как выяснилось, назначена была им встреча с Нечаевым. Как только Нечаев появился, он тут же был схвачен людьми, с которыми до этого беседовал Стемпковский и оказавшимися агентами полиции. Увидев Грейлиха, которого знал, Нечаев успел крикнуть, чтобы тот передал русским о его аресте. Грейлих бросается к своему знакомому русскому эмигранту, тот к Валериану Смирнову, но об аресте Нечаева уже известно – схваченный Нечаев, которого вели в окружении полицейских в тюрьму, встретился русским на улице.
Революционеры из славянского общества Турского – Нечаева приговаривают предателя к смертной казни. «Но приговор к смерти Стемпковского, – вспоминает Ралли-Арборе, – не был приведен в исполнение, так как стрелявший в него в упор пять раз не ранил даже шпиона, упавшего и представившегося убитым».
Русская колония вступается за арестованного. Начинается кампания против выдачи Нечаева русскому правительству, но она не умеет успеха. «Общественное мнение Швейцарии, – вспоминает Вера Фигнер, – было настроено неблагоприятно для Нечаева, потому что факт убийства Иванова был широко известен; агитация, поднятая кружком цюрихских эмигрантов (Эльсниц, Ралли, Сажин) в пользу Нечаева, успеха не имела; брошюра на немецком языке, изданная ими и разъяснявшая политический характер деятельности Нечаева, не нашла широкого распространения; устроенные митинги были малолюдны, а когда представители эмигрантов обратились к самым сильным рабочим союзам Швейцарии Грютлиферейну и Бильдунгсферейну и искали у них защиты права убежища, гарантированного законами республики для политических изгнанников, союзы ответили, что уголовных убийц они не защищают».
Впрочем, было немало швейцарцев, проявлявших симпатии к арестованному русскому и даже готовых помочь в деле его освобождения. Так, Кулябко-Корецкий вспоминает, что к нему пришел заведующий кантональной психической клиникой и предложил устроить побег Нечаеву, исходя из того, что выдача его – позор для демократической Швейцарии. «Побег этот, по его мнению, организовать довольно легко, так как кантональная тюрьма устроена в не приспособленном для нее старом здании упраздненного еще при Реформации католического монастыря и надзор в ней, за отсутствием серьезных преступников, ведется довольно патриархально. При этом, по словам доктора, член совета, заведовавший юстицией и тюрьмой, государственный прокурор доктор Форер, как член либеральной партии, не имеет причин особенно усердствовать и изменять установившийся тюремный режим в угоду русскому деспотическому правительству. По мнению моего собеседника, побег Нечаева легко можно было бы устроить, если бы какая-нибудь принадлежащая к его партии русская студентка испросила разрешение на свидание с ним. Оставшись, по существовавшему в тюрьме порядку, наедине с Нечаевым в его камере, она могла бы обменяться с ним костюмами и в одежде Нечаева улечься на кровать, притворившись больною или спящею, Нечаев же, облекшись в женский костюм и предъявив сторожу выходной из тюрьмы билет, беспрепятственно вышел бы из тюрьмы, в особенности если побег приурочить к вечерним сумеркам, так как подслеповатый старик-сторож сосредоточит свое внимание на выходном билете, а не на женщине, предъявляющей этот билет. Побег арестанта мог бы обнаружиться только на другой день утром, когда Нечаев, при содействии своих друзей, мог бы находиться за пределами кантона и даже Швейцарии. Студентка, содействовавшая побегу Нечаева, рисковала бы при этом немногим. Ее, конечно, задержали бы в тюрьме, но затем, по рассмотрению ее героического поступка, она, по всей вероятности, как иностранка, была бы просто выселена из пределов государства».
Кулябко-Корецкий сразу отправляется с этим планом освобождения Нечаева к Эльсницу. Тот с Земфирием Ралли бросается к Бакунину, который должен дать добро на проведение операции. Однако Бакунин выступает против. Ралли вспоминает: «М.А. Бакунин признал нужным задать мне головомойку относительно моего желания организовать освобождение Нечаева при его аресте в Цюрихе, указывая мне на тот факт, что он прекрасно знает обо всем этом участии и что именно потому и постарался удалить меня тогда из Цюриха, давши мне поручение на другом конце Европы».
Поступал ли Бакунин согласно разработанному им вместе с Нечаевым пресловутому «Катехизису революционера», который ценность жизни определял лишь ценностью в «деле», и не хотел рисковать другими? Или, может, это была месть дерзкому юноше, обманувшему старика и выкравшему его бумаги для шантажа?
Так или иначе через два месяца Нечаев был передан русской полиции. Попытку освободить его перед самой выдачей предпринимают его друзья из организации Турского, вполне, впрочем, неуклюжую. Кулябко-Корецкий: «…во время препровождения Нечаева под усиленным полицейским эскортом из тюрьмы на вокзал была на вокзальной площади усмотрена группа “русских нигилистов”, из среды которых отделился молодой человек, оказавшийся студентом-сербом, который ворвался в среду вооруженных полицейских и, схватив Нечаева за одежду, стал тащить его из группы окружающих его полицейских; но, конечно, серб был арестован, и Нечаев благополучно водворен в арестантский вагон для следования в Россию». По версии Ралли, «выхваченного из рук жандармов Нечаева окружила публика и помогла полиции снова поймать его тут же на вокзале, арестовав двоих из пытавшихся спасти Сергея Геннадьевича».
Камера, в которой находился Нечаев, становится на какое-то время цюрихской достопримечательностью. Кулябко-Корецкий вспоминает, как он зашел потом в тюремный замок: «Здание тюрьмы оказалось ветхим, запущенным, частью заколоченным, а порядки надзора примитивными, свидетельствовавшими, как легко было организовать побег для Нечаева. Показывая одну из полутемных келий, сторож заявил, что в этой камере содержался “der berühmte russische Nihilist Netschaieff” (“знаменитый русский нигилист Нечаев”. – М.Ш. )».