Русская жизнь. 1968 (май 2008)
Шрифт:
А вот их дети. Самая лучшая часть этих детей - самые умные, самые способные, самые талантливые. И самые трепетные.
Что они чувствовали? Что с ними не происходит чего-то, что должно происходить. Что у них не было того, что было у их родителей, и у родителей их родителей, и у всех прошлых поколений, вместе взятых.
Чего- то нет. Непонятно чего, но нет.
В Советском Союзе, где все было проще и грубее, Высоцкий спел: «А в подвалах и полуподвалах ребятишкам хотелось под танки. Не досталось им даже по пуле - в ремеслухе живи да тужи!» Дальше - закономерно криминальная концовка, которую мы все помним… Но не надо забывать, что в СССР политика была запрещена на корню. Мальчики из западных университетских городков, напротив, выражали свои чувства именно в форме политического протеста, как самой
На самом деле они протестовали против своего положения. Они не хотели становиться «молодежью» в описанном выше смысле - то есть социальной прослойкой, чья задача состоит в том, чтобы увлекаться новомодными фигнями, говорить глупости (из которых, может, что-то и выйдет) и вообще жить начерно. Им хотелось настоящей жизни, они чуяли, что ее у них почему-то не оказалось, а у отцов и дедов она была.
Вряд ли они понимали, что обделены именно «танками и пулями», лишениями и проблемами, а точнее - тем специфическим социальным опытом, который раньше делал европейского человека взрослым. А те, кто понимали, боялись в этом признаться. Ибо их новое положение было в чем-то чертовски привлекательным.
Я думаю, что шестьдесят восьмой год был неосознанным бунтом лучшей части молодежи против молодежности как таковой - как социального и культурного положения.
То есть ими двигала глухая тоска по взрослению.
Разумеется, то был первый и последний бунт такого рода. Потому что для последующих поколений это состояние стало родным, привычным и желанным. Их родители уже не служили им живым укором, окружающая культура была перестроена под нужды и задачи молодежного мулькокручения, все взрослое и серьезное было дискредитировано, осмеяно и забыто. Современный западный человек может быть либо молодым, либо старым. Но не взрослым - если, конечно, он не принадлежит к самым низам или самым верхам общества, где жизнь тяжела и серьезна (хотя и по диаметрально противоположным причинам).
Наверное, это хорошо.
Борис Кагарлицкий
Два мира в зеркале 1968 года
Битва за истинную демократию
То, что советским бюрократам парижские и прочие западные леваки не понравились, мало кого должно было удивить. Неприязнь изначально была взаимной. Новые левые потому и были «новыми», что не вступили в коммунистические и социал-демократические партии, бросив вызов традициям своих родителей. Советский Союз виделся унылой бюрократической машиной, которая дискредитирует все ценности революции и социализма. А идеал коммунизма, по версии «Программы КПСС», состоял в гигантском американском супермаркете, где все раздают бесплатно, без очереди и «по потребностям». В этом плане маоистский Китай, при всей его бедности и жестокости, вызывал больше интереса и симпатии.
Неприязнь новых левых к СССР несводима к критике по вопросу о правах человека и демократии. О том, что в Советском Союзе нет демократических институтов и политических свобод, говорили с 1920-х годов социал-демократы, а к началу 1960-х годов на эту же тему все более откровенно рассуждали и западные коммунисты. Если же они в силу политической традиции не решались открыто осуждать внутренние порядки в СССР, то, по крайней мере, постоянно от них публично отмежевывались. Стоило зайти речи о внутренних делах Запада, коммунисты утверждали: если мы придем к власти, у нас, в цивилизованной Европе, все будет по-другому. Лидер итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти записал по этому поводу свои соображения и собирался прочитать их вслух Н. С. Хрущеву во время их предполагавшейся встречи в Ялте. Именно прочитать, поскольку нормально говорить с советским лидером было невозможно, он все время перебивал собеседника и уводил разговор на посторонние темы. Закончив составление бумаги, Тольятти тут же умер, не успев встретиться с Хрущевым. Текст, однако, опубликовали, и ялтинская записка стала программным документом формирующегося «еврокоммунизма».
Между тем критика СССР со стороны новых левых была основана на совершенно иных принципах. Не либеральных институтов недоставало им в брежневском Союзе, а спонтанности, народного участия, динамизма и свободы, понимаемой
отнюдь не только как возможность раз в четыре года опустить в урну бюллетень с четырьмя, а не с одной фамилией. Увлечение Ж.-П. Сартра маоизмом было отнюдь не данью революционной романтике или проявлением интеллигентской наивности. Китайская культурная революция со всеми ее эксцессами и ужасами была ближе новым левым, чем куда более гуманная брежневская система с ее скукой, застоем и бюрократией.Студенческие волнения в Варшаве и перемены, происходившие в Чехословакии, тоже привлекательны были для западных радикалов именно массовым вовлечением людей в политику. Народ проснулся, вступил в дискуссию, импровизировал, пытался снизу строить элементы новой социалистической демократии, включая рабочие советы на предприятиях. Здесь западные новые левые узнавали свою собственную программу. Плюрализм партий - это, конечно, хорошо. Но самоуправление масс гораздо важнее.
Бюрократы и уклонисты
В отличие от радикальной молодежи, строившей баррикады на улицах Парижа и Чикаго, советские чиновники не слишком вдавались в идеологические тонкости, даже если сами служили по идеологическому ведомству. Им вполне достаточно было своего рода классового инстинкта, который сразу же позволял безошибочно отличить «своих» от «не своих». Детали можно было отдать на разработку мелкой идеологической прислуге, которой поручалось написать очередные трактаты, разоблачающие «мелкобуржуазные уклоны» и «левый экстремизм».
Советская номенклатура была глубоко консервативна не только в своем сознании и политической практике, но и в идеологии. А главное, она мыслила в категориях политических и бюрократических институтов. С критикой коммунистических партий Запада можно было до известной степени смириться, поскольку сами эти партии и логика их функционирования были вполне понятны. Такой же Центральный комитет, такое же Политбюро. Аппарат принимает решения, члены партии выполняют.
По этой логике социал-демократы на самом деле были лучше коммунистов, а консерваторы лучше, чем социал-демократы. Все подобные партии представляли собой политические машины с понятным и удобным устройством, но чем дальше вправо - тем больше доступа к реальной власти, тем больше связь с правящим классом. А следовательно, тем серьезнее партнер. Коммунисты - вечные оппозиционеры. Они в этом качестве удобны при создании и расчете политических комбинаций. Предсказуемы, управляемы. Но настоящими партнерами должны быть те, кто реально правит. Власть у буржуазии, значит, ориентироваться надо на буржуазные партии.
Разумеется, политика - это «искусство возможного», а лидеры, отвечающие за большую страну, не могут руководствоваться исключительно своими идеологическими симпатиями. Это понимали даже Ленин с Троцким, заключая Брестский мир с Германией. И уж тем более трезвым прагматиком считал себя Сталин, санкционируя пакт о ненападении с Гитлером. Но не надо думать, будто внешняя политика СССР была всегда тотально прагматичной. Триумф прагматизма наступил после Карибского кризиса, когда революционная Куба чуть не втянула Москву в новую мировую войну. Опять же, генералы имели свои практические соображения, дипломаты - свои, но реальность революционного пожара на Карибах, противостояние крошечного острова с гигантской империей имели свою динамику, заложником которой оказывалось хрущевское Политбюро, все еще зараженное коммунистическим идеализмом. Когда стало ясно, чем все может закончиться, в Москве испугались всерьез. А на заявления Фиделя Кастро, обещавшего публично принести себя и все население острова в жертву мировой революции, вежливо ответили: «Спасибо, не надо».
Не потому, что пожалели кубинцев, у которых в случае войны не было ни малейшего шанса выжить, а потому, что не видели смысла в мировой революции. Все и так было хорошо.
Кастро с товарищами немного обиделись. Они уже были вполне готовы погибнуть в ядерном пожаре, а им предложили гарантии безопасности, массовые закупки сахара и поставку тракторов. В Москве же окончательно поняли, что с леваками дело иметь рискованно, до добра это не доведет. Че Гевара мог сколько угодно сражаться в Анголе и Боливии, это никак не влияло на оценку ситуации советскими чиновниками.