Русская жизнь. 1968 (май 2008)
Шрифт:
В общем, можно сделать грустный вывод, что, с одной стороны, немногие общественные движения были столь глобальны, как движения 1968 года, но, с другой стороны, трудно представить себе хоть одно историческое движение, которое, будучи сопоставимо по масштабам, оставило бы столь незначительные реальные последствия.
После 1968 года остался очень красивый миф.
Но миф - он и есть миф.
Можно ли упрекать участников борьбы в том, что они потерпели поражение? Может быть, дело не в их слабости, а в том, что мир был не готов к восприятию их идей, которые еще отразятся на нашей жизни в будущем? И все-таки, как бы ни оценивать последствия тех событий, трудно отделаться от мысли, что в 1968 году мы видели грандиозный упущенный шанс одновременного общественного изменения на Востоке и Западе. В этом смысле 1989 год не имел ничего общего с ситуацией, сложившейся за двадцать один год до этого, даже если идеологи бархатных антикоммунистических революций постоянно ссылались на эту историю.
Впрочем, именно поэтому тогдашние движения и были с равной эффективностью подавлены в обеих частях Европы. Победа консервативного начала на Востоке и на Западе была первым этапом реальной, а не воображаемой, конвергенции. Следующим этапом стала приватизация, уничтожение социального государства и замена демократии на опускание бюллетеней в урну.
Те, кто победил в 1968 году, победили и в 1989, и в 1991, и в 1993 годах. Они продолжают, под разными именами и ярлыками, торжествовать и сегодня. Однако отсюда не следует, будто так было и будет всегда.
Удивительное обаяние событий 1968 года именно в том, что они заставили людей - пусть ненадолго - вообразить (пока только вообразить) себя творцами истории. Мгновенное прозрение, поразившее миллионы людей, обернулось политическим и культурным взрывом такой силы, что правящим элитам Востока и Запада потребовалось полтора-два десятилетия, чтобы окончательно справиться с его последствиями. Завершив работу по выкорчевыванию проявившихся в тот момент ростков свободы, они могли двинуться дальше по пути «экономического прогресса и потребительского процветания».
Сейчас, когда все более видно, в какой тупик ведет этот путь, и какой всесторонней реакцией оборачивается этот прогресс, пора осмотреться вокруг и выяснить, может быть, на выжженной буржуазной реставрацией почве где-то все-таки сохранились подобные ростки?
Дмитрий Ольшанский
Движуха
Шестидесятые годы - великое искушение
Иначе - верх возьмут телепаты, буддисты, спириты, препараты, фрейдисты, неврологи, психопаты. Кайф, состояние эйфории, диктовать нам будет свои законы… …Остается тихо сидеть, поститься да напротив в окно креститься, пока оно не погасло. Бродский, Речь о пролитом молокеI.
К девятому классу послесоветской школы у меня была уже вся необходимая амуниция, чтобы повесничать и бунтовать напропалую. Необъятные брюки-клеш, честная чужая тельняшка, круглые металлические очки, черная шляпа, два литра пива в портфеле, прилежно замаскированные под учебники, а еще какие-то бусы, шарфы, бахрома, цветные веревки вокруг запястий и прическа «Андрей Макаревич», сущее проклятие моего несовершеннолетия. Проклятием она была потому, что у всех «Битлз» были прямые волосы - и значит, кудри мне категорически не годились.
В задымленном нехорошими папиросами видеосалоне на Таганке показывали «Вудсток», Мика Джаггера и еще что-то из Антониони, и любое кино нужно было пересматривать по десять раз - возможно, потому, что спирт «Рояль» недостаточно разводили, но также и потому, что в каждом кадре хотелось заночевать; вокруг памятника Гоголю дидактически ветхая пьянь атаковала карманы, собирая на очень вкусный портвейн, от которого сильно тошнило, но если хоть чем-нибудь иногда закусывали, то можно было и продержаться; на стенах рисовали сплошной пацифизм, а не знак «Мерседеса» - автомобили, пусть даже и «Жигули», вообще водили те, цивильно-приличные люди, с которыми не о чем разговаривать, да и как можно иметь дело с теми, кто коротко стрижен; если незнакомая девушка сентиментально прижимала к сарафану в цветочек Борхеса, Гессе или Керуака, мгновенный роман был почти обеспечен; репетировать приходилось в шестикомнатной квартире на Остоженке с дверью без замков и двумя выбитыми стеклами, но бас-гитарист увлекался таблетками, и оторвать
его от созерцания крохотных, отчаянно пляшущих между струн человечков было практически невозможно.Важнее всего, однако, свобода. Ведь ученик девятого класса просто обязан быть абсолютно, безгранично свободным, и провались они к черту, к физкультурнику, к военруку - все те, кто его неосторожно удерживают и что-нибудь ему запрещают. В случае с моим детством таких безумцев, впрочем, не находилось. Очередная русская революция едва закончилась, и тогдашние школьные учителя, молодые родители и даже чиновники лучше выглядели бы на митинге или поэтическом вечере, чем на собрании в защиту нравственности и устоев. Собственно, никаких особенных устоев в России начала девяностых и не водилось - а потому до запоздало обвешанного стеклянными бусами неслуха той эпохи далеко не сразу дошло, что он не просто повесничает и подражает шестидесятым, но, извольте видеть, бунтует. И еще много позже ему, наконец, стало ясно, против чего именно следует бунтовать.
II.
В середине двухтысячных политические новости были полны маршами «несогласных»: я смотрел на заголовки и крутил в голове это прилипчивое слово. Я раздумывал, с чем в настоящей России, да и вообще вокруг себя я кардинальным образом не согласен (а я был не согласен), отыскивал, против чего вышел бы на демонстрацию, потрясая плакатом и выворачивая булыжники. Государство на роль врага мне не годилось - и не только оттого, что «мы против властей не бунтуем», как заметила у Булгакова одна реакционная старушка. Просто для меня очевидно было, что власть, равно и политическая, и телевизионная, и полицейская - это только часть чего-то иного, чего-то большего, и, несомненно, существенного, того, по отношению к чему все эти мелкие изверги и сатрапы всего лишь ведомые, а не ведущие. Но как определить это большее зло? Капитализм? Не подходит. Это потухшее, полумертвое слово влечет за собой так много смыслов, что все они разом выветриваются. Жестокость и тягость обыденной русской жизни? Это все равно что негодовать на погоду, да и не здесь злой дух времени, который я чувствовал. Ответ мне подсказал Чистопрудный бульвар.
Я торопился куда-то прочь по аллее от памятника Грибоедову - и, чуть замедлив шаг, взглянул на толпу, неизменно штурмовавшую скамейки. Мальчики, девочки, мальчики, девочки, пиво, «Космополитен», айподы-айфоны, черные челки и разноцветные шапки. Эти дети, скорее всего, были студентами, но скопление их совершенно не напоминало студенческих сходок - не было здесь ни спорщика, ни отличника, ни поэта. Эти дети, уж конечно, были тусовщиками, но скопление их не было «неформальным» в стиле 1968-го или 1989-го - ибо не витал над ним никакой высший авторитет, ни Председатель Мао, ни Леннон, ни Борхес, ни даже Виктор Цой. Бессмысленное, галдящее столпотворение было совершенно животным, естественным, «натуральным». Пихнул, икнул, ущипнул, покричал, потоптался - и снова жевать и бодаться. Нет, они не повесничали - они гуртовались. И никакой баррикады.
Я представил себе этот нечаянно завоеванный стадом бульвар пятьдесят лет назад: контрастом был даже не стиль, и не фон - только возраст. На скамейках, невидимые, восседали седые бывшие рядом с вохровцами, недобитые старомосковские дамы, глухие ветераны гражданской войны, профессора-математики, лежали шахматы, книги, газеты. «Обсудим». Если дети, то на коньках, а то и с тетрадкой. Пусть бы даже и хулиганы, «кепки», шпана - но шпана та была не менее выпукла и своеобразна, благо ее эстетика - той же строгости, что комсомольская или стиляжья. Божий или коммунистический, тот мир был геометрически вычерченным, а не произвольным и бездарным образом перемешанным. И к тем, прежним скамейкам невозможно вернуться, - думал я, пробираясь сквозь строй толчеи и движухи.
Движуха - вот с чем я был не согласен.
III.
Праздничная индустрия молодежной, красочной, навязчивой развлекательности, которая ухмыляется и пляшет для нас буквально везде, будь то улица, выборы, телевизор или кинематограф, унылая лужа всевозрастающего социального идиотизма, что вечно предъявляет визитную карточку «продвинутого» и «технологичного», ночной кошмар «сетевых коммуникаций» и «равных возможностей», «мобильности» и «вечной свежести», а на деле целая вселенная, адресованная явным и мнимым подросткам - всеми этими подарками одарили нас шестидесятые годы. Как известно, восстание сорокалетней давности вовсе не было антизападным или антисоветским - скорее, оно было направлено против иерархий как таковых, против начальств, сил и властей на всех уровнях, от муниципального до ангельского. Против Шейлока-капиталиста и Прометея-пролетария восстал Питер Пэн, пубертат в бусах и шарфике, желавший и далее оставаться несовершеннолетним, румяным и беспризорным, и в этом видевший свою единственную идеологию и мотивацию, что справедливо возмущало как Сусловых, так и Рокфеллеров. По прошествии многих лет упругая подростковость несколько пообвисла, однако прибавила в масштабах: революция 1968 года, быстро и предсказуемо проиграв политически, при этом страшным, катастрофическим образом победила культурно, непоправимо выиграла в умах.