Русские инородные сказки - 5
Шрифт:
— А гоя из города не жалко? — удивился я.
— А гоя из города так просто не убьешь, — сказал Менахем.
С того момента, как Анита начала регулярно уходить и приходить обратно, он постоянно ждал, когда все это закончится. Он мог сколько угодно и даже наедине с самим собой делать вид, что уверен в незыблемости конструкции под названием «четыре недели и одна неделя», но под слоями застывшей лавы таилось ожидание. Он видел, что Анита мается, что взгляд ее задумчивых серых глаз становится все светлей — казалось, глаза окончательно теряли свой сильно разбавленный цвет. Она все реже и тише откликалась, когда он ее звал, — или это он ее реже звал? Он боялся нарушить то хрупкое равновесие, которое у них установилось. И когда этому равновесию пришел конец, он нисколько не удивился.
В тот день к нему прибежал, незваный, его брат
— Что она написала?
Он молча кивнул на стол, где лежала записка. На клочке бумаги было написано одно слово: «Надоело».
Ему нужно было успеть. Все это время он терпел, потому что была Анита и потому что Аните было нужно, чтобы он терпел. После того как Анита окончательно ушла, терпение стало ненужным и бессмысленным, даже вредным. Ему нужно было успеть вписать последнее имя в тот список, который он вел уже давно, начав с той женщины, которая тоже, как и Анита, не улыбалась. Или улыбалась, хотя бы иногда? Он не помнил. Лучше бы не улыбалась. Его раздражали улыбки, раздражали люди, его раздражало все вокруг, почти физически причиняя боль своим существованием. Для того чтобы убить человека, не нужно особенно напрягаться. Наоборот, нужно расслабиться и расслабить те силы, которые постоянно держат в повиновении желание убивать всех, кто не играет твою игру. Он знал, что никогда не сможет убить Аниту и что тем, что делает, убивает себя, — но это был единственный способ показать тем двоим хотя бы край той бездны, куда они сбросили его, соединив усилия. Пока Анита соглашалась с ним жить, он щадил ее, жалея и пытаясь дать иллюзию свободы, в которой она нуждалась. Но теперь, когда она перестала нуждаться в нем самом, он мог освободиться от необходимости ее жалеть. Ему важно было сделать последний шаг — до того как раскаленная красная пена окончательно зальет глаза и весь мир превратится в бурлящий котлован ненависти такой силы, что уже неважно, сколько нелюбимых тобой людей в нем жило. Ничья конкретная смерть ничего не меняет, но есть какие-то вещи, которые нужно успеть. Он хотел успеть уничтожить гоя из города.
На любую работу нужно время. Он совсем перестал открывать входную дверь, прекратил покупать еду (ему теперь не нужна была еда), и камни, с грохотом катящиеся с белой горы, превратились в сплошной раскаленный поток, уверенно давящий гору — до тех пор, пока гора не сравняется с землей или не сойдет с места. Гора подрагивала, но стояла. Камни летели. В его дверь постоянно стучались люди: обеспокоенный Яким; любопытный Ариэль, пытавшийся заглядывать в окна и тонким голосом просивший его откликнуться; сутулый Менахем, который явно сдал в тот год. Скрип ступеней под их ногами был ему хорошо знаком, он без труда различал людей по шагам и не открывал никому из них. Он торопился, опережая красную пелену, все ниже и ниже спадавшую на глаза. Он уже был немолод — его горло сжималось, глаза почти ничего не видели из-за жара, пальцы дрожали, набирая в пригоршни пыль, — но в один из дней, с утра, гора дрогнула и начала оседать. Он успел.
Когда работа была закончена, в дверь постучали. Рука, которой стучали, не была похожа на нервные руки Якима, детские кулачки Ариэля или слабые пальцы Менахема. Это была обычная молодая рука, немного робкая, но уверенная в своем желании стучаться в дверь. Работа была закончена, поэтому прятаться не имело смысла. Он открыл.
На пороге стоял невысокий, худой и кудрявый молодой человек. Менахем назвал бы его мальчиком, а Ариэль — дядей. Он стоял и улыбался устало, как старик.
— Привет, — сказал он. — Я — гой из города.
Ты прости, что я только сейчас, но мне самому нужно было как-то прийти в себя. Ты, наверное, думаешь, что Анита ушла ко мне. Так вот, смотри. — Гой из города развернул на ладони клочок бумаги — так, чтобы с него удобнее было читать. На клочке бумаге было написано знакомое слово: «Надоело». — Вот, Шува, — сказал гой из города, — видишь?
— Вижу, — ответил он, следя за тем, как огненные точки перед глазами сливаются в огненные пятна, вспыхивают и гаснут. — И что?
— Она оставила мне эту записку в ту последнюю неделю, когда жила со мной. Когда она пришла к тебе в последний раз, она уже не собиралась ко мне возвращаться.
— Слушай, — спросил он, чтобы что-то спросить, — а с кем ты тогда остался?
— С женой, — ответил гой из города с мягкой, чуть извиняющейся улыбкой. — Я с женой живу. Просто моя жена почти все время спит: ей не нравится этот мир. Ей интересней та его вариация, в которой она живет во сне.
Он поперхнулся, но понял. Хотя не все.
—
А зачем тебе была нужна Анита?— От моей жены, — все так же мягко сказал гость, — постоянно идет тепло. И чем дольше она спит, тем жарче становится тем, кто вокруг нее.
Анна Ривелотэ
Любить Кристину
Игорь никогда не умел объяснять девушкам такие вещи. Может, практики не хватало, а может, этому вообще невозможно научиться. Стараясь смотреть Маше прямо в глаза, он начал: «Маша, ты хорошая девушка…» Глаза Маши наполнились слезами, и он больше не мог в них смотреть, потому что при виде чужих слез у него щипало в носу. Дальше Игорь хотел сказать что-то вроде того, что они обязательно останутся добрыми друзьями, но приблизительно представлял, насколько пошло это прозвучит, и эта пошлость уже причиняла ему почти физическое страдание. Он резким жестом отвернулся и закончил фразу, глядя себе за спину, будто плевал через плечо: «… но я люблю Кристину». Слова «я люблю Кристину» не могли звучать пошло. Они звучали волшебно, обдавая жаром и щекоча изнутри. Рано или поздно эти мучительные минуты разговора закончатся, он выйдет из Машиного дома и сразу же перестанет думать о Маше. В нем останется только чистая любовь. Ему хотелось, чтобы эту любовь разделил с ним весь мир.
Наутро Маша почувствовала себя хорошо, как будто достала из пятки занозу. Как будто из горла вышла рыбья кость. Это счастливое состояние было вызвано не тем, что в ее жизни больше не было Игоря. Нет, в ее жизни больше не было любви к нему. Сначала Маша обрадовалась своему скорому выздоровлению. Она подумала, что у нее крепкая психика и высокая жизнестойкость. Прокрутила в голове еще раз весь вчерашний разговор и пришла к выводу, что вела себя достойно. Обрадовалась снова — тому, что эти воспоминания не вызвали у нее никаких эмоций, даже воспоминания о прощальном поцелуе. Ведь Игорь поцеловал ее на прощание. Поцелуй был вялым и скользким, как мертвая рыба. И только слова «я люблю Кристину» цепляли ее неузнаваемой ревностью.
Потом Маша думала о Кристине. Думала, что плохо была с ней знакома; что, может, стоило узнать ее поближе — когда-то раньше, не теперь; что Кристина красивая женщина, наверное, слишком красивая для того, чтобы другая женщина захотела узнать ее поближе. Как ни странно, мысли о Кристине волновали Машу гораздо сильнее, чем мысли об Игоре. Маша решила, что это волнение — просто зависть к безусловной, неоспоримой красоте Кристины, красоте, которая существовала сама по себе, вне моды, вне времени и чьих-либо вкусовых предпочтений. Маша вытащила из книжного шкафа альбом с фотографиями и долго сосредоточенно в нем рылась, но не нашла ни одного группового снимка, где в кадр попал хотя бы кусочек Кристины.
Машу осенила страшная догадка: любовь к Игорю никуда не исчезла. Она стала еще больше, намного больше и распространилась даже на его новую подругу. Нет, хуже. Не распространилась, а перекинулась. Какая уж тут крепкая психика. Маша побежала в ванную, мнительно выпила валерьянки и села за компьютер. Ей нужно было закончить взятый на дом перевод, но вместо документа она открыла браузер и набрала в окошке поисковика «кристина герцель». «Кристина Орбакайте выходит замуж», — на всякий случай сообщил поисковик. Картинок по данному запросу не обнаружено. А Маше хотелось картинок. Хотелось разглядывать совершенное лицо Кристины — в фас, в профиль и в три четверти, с улыбкой на камеру и со взглядом куда-то мимо и вдаль. Разглядывать ее одежду, позы, выхваченные жесты. Если уж начистоту, хотелось картинок с голой Кристиной. Движущихся картинок. Маша закрыла глаза и мысленно пририсовала рядом с голой движущейся Кристиной голого движущегося Игоря. Это было отвратительно. С таким же успехом его нескладное волосатое тело можно было пририсовать рядом с Данаей или Шоколадницей. Маша очистила картинку от Игоря и вскользь подумала, что, должно быть, сходит с ума.
Вечером в баре Маша пьяно рыдала над тарелкой с поплывшим салатом, а усатый незнакомец, подсевший к ней за столик, обнимал ее за плечи.
Сквозь икоту и всхлипы Костя расслышал: «Я люблю Кристину», — и почти сразу незнакомка поцеловала его в губы. У поцелуя был вкус слез, помады, майонеза и алкоголя. В ту ночь он не взял женщину с собой, да, впрочем, и не мог. Когда он вернулся, жена уже спала. Костя прокрался в гостиную и лег на диван. В кои-то веки, думал он, встретил в баре женщину с живым, милым человеческим лицом, — и та оказалась лесбиянкой. Потом Костя заснул и увидел сон о Кристине. Он не знал, что одновременно с ним сон о Кристине видят еще как минимум трое.