Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Шрифт:
Подверженный страху человек, которого возмущают суждения Сада, тем не менее, не способен столь же легко отделаться от одного основания, обладающего тем же значением, что и начало, лежащее в основе интенсивной разрушительной жизни. Всюду и во все времена божественное начало зачаровывало людей и угнетало их: под божественным, сакральным они понимали своего рода внутреннее воодушевление, потаенное, всепоглощающее исступление, жестокую силу, которая овладевает человеком, пожирает его как огонь и неминуемо влечет к гибели... Религия прилагает усилия к восхвалению сакрального объекта, к тому, чтобы губительное начало превратить в сущность власти, наделить его особой ценностью, но в то же время она заботится об ограничении его воздействия определенной сферой, отделенной от мира нормальной жизни (или профанного мира) непреодолимой границей.
Этот жестокий и разрушительный аспект божественного обычно проявлялся в ритуалах жертвоприношения. Часто эти ритуалы
Маркиз де Сад, по Батаю, как никто иной способствовал прояснению и осознанию этого характера сакральных предметов и установлений; он, так сказать, понял природу Бога, представив его, как положено было в просветительском дискурсе 18 столетия, в образе Природы. Мысль самого Батая - философа, которого Хайдеггер считал наиболее сильным умом Франции ХХ века, сформировалась под несомненным влиянием Сада; в одном его сочинении, например, говорится, что зло конституируется в момент встречи с Богом, что, другими словами, зло это и есть Бог. То есть зло бытийно, а не есть простое отсутствие добра, как доказывали христианские теологи. В христианстве - религии любви - Бог подвергнут тотальной морализации, и только в центральной мифеме крестного распятия сохраняется в редуцированном виде это первоначальное переживание сакрального как некоего "садистического", так сказать, процесса.
Первостепенно значимо, однако, то, что Сад, в трактовке Батая, заставляет насилие говорить языком жертвы, а не палача. Насилие обрело язык, когда оно стало жертвой - в лице самого Сада, заключенного сначала в Бастилию, а потом в сумасшедший дом. Язык палача - всегда и только язык господствующих институций, язык самой власти, ищущей и находящей рационалистические мотивировки для необходимых обществу - и человеку!
– жертвоприношений. Насилие по природе безмолвно, говорит Батай, а язык свойствен разуму. Трюк - и открытие!
– Сада в том, что он заставил насилие говорить языком разума, в то же время десублимировав насилие, лишив его социально-культурной рационализации.
Но с этим связана художественная неудача Сада-писателя, говорит далее Батай:
Перенесенные в плоскость рассудка, божественные и безрассудные проявления насилия перестают воздействовать, и возникает такое чувство, что мы являемся свидетелями великого провала.
Мы увидим, однако, что есть и другая трактовка де Сада, видящая в нем торжество самой Литературы, некоего чистого Языка, триумф писательства, если не само, как теперь принято говорить, Письмо (с большой буквы).
Прежде чем перейти к теме Сада-писателя, обещающей открыть нечто в нем вполне неожиданное, зададимся, однако, другим вопросом, оставляющим нас в сфере, так сказать, идеологической: были ли в России сходные явления? В чистом виде, конечно, не было: Сад был и остается уникумом. Но если брать его имя как первооткрывателя неких максимально глубинных тем - хотя бы о природе Божества, - то некоторые параллели, безусловно, обнаружатся. Сходная глубина была; родственная, едва ли не братская глубина. Соседняя бездна, как сказала бы Цветаева. Начать хоть с Пушкина - хотя бы и с интереса его к Пугачеву (безусловно сочувственного, как показала та же Цветаева). А его знаментая поэтическая формула "Есть упоение в бою И бездны мрачной на краю" - и все что следует дальше? Мы будем относиться к Саду с большим пониманием и, так сказать, лучше, если сумеем увидеть у кого угодно из признанных классиков его тему. И тут бесспорно плодотворной представляется сюжет "Достоевский и Сад". Бездн у Достоевского было никак не меньше, но у него сохранялась форма культуры в соответствующем дискурсе; культурной цензуры, сказать острее и точнее.
К литературе, в том числе русской, мы еще вернемся, но сейчас нужно сказать, что Россия знала полноценно садистический, десадовский - опыт, и это был опыт построения тоталитарного социализма. Эту тему сделал основной в трактовке Сада Камю в книге "Бунтующий человек". Стоит привести заключительные слова соответствующей главы:
Два столетия назад Сад восславил тоталитарные общества во имя такой неистовой свободы, которой бунт, по сути, не требует. Сад действительно стоит у истоков современной истории, современной трагедии. Он только считал, что общество, основанное на свободе преступления, должно вместе с тем исповедовать свободу нравов, как будто рабство имеет пределы. Наше время ограничилось тем, что странным образом сочетало свою мечту о всемирной республике и свою технику
уничтожения. В конечном счете, то, что Сад больше всего ненавидел, а именно, узаконенное убийство, взяло себе на вооружение открытия, которые он хотел поставить на службу убийству инстинктивному. Преступление, которое виделось ему как редкостный и сладкий плод разнузданного порока, стало сегодня скучной обязанностью добродетели, перешедшей на службу полиции. Таковы сюрпризы литературы.Последнее слово вернуло нас к теме литературы. Итак, Сад-писатель.
Его очень высоко поднимает Ролан Барт в своей специфической, то есть семиологической, методологии. Семиологи вообще не любят обращаться к реальности, считая самое ее понятие некорректным: нет реальности вне знака. Знак порождает, конституирует реальность. В применении к Саду это звучит у Барта следующим образом:
...Сад, опережая Фрейда и вместе с тем переворачивая его, превращает сперму в субститут слова (а не наоборот) и описывает семяизвержение в тех же категориях, которые обычно применяются к ораторскому искусству... смысл сцены (сцены в специфическом смысле сексуальной композиции в десадовских свальных грехах.
– Б.П.) может существовать лишь потому, что эротический код сполна использует саму логику языка, проявляющуюся благодаря синтаксическим и риторическим приемам. Именно фраза (ее сжатия, ее внутренние корреляции, ее фигуры, ее суверенное продвижение) высвобождает сюрпризы эротической комбинаторики и обращает паутину преступлений в древо чудес.
Следует цитата из Сада, в переводе которой мы заменили обсценные слова на, так сказать, менее обсценные:
"Он рассказывает, что знал человека, который трахнул троих детей, которых он имел от своей матери, из которых один был женского пола, и ее он заставил выйти замуж за одного из ее братьев, и, таким образом, трахая ее, он трахал свою сестру, свою дочь и свою сноху, а своего сына он заставлял трахать свою сестру и свою тещу".
Комбинация (в данном случае комбинация родственных связей) - продолжает Барт, - представляет собой некое запутанное движение, в ходе которого мы теряем ориентацию, но которое затем внезапно складывается в единый рисунок и проясняется: начав с разрозненных действующих лиц, то есть с невнятной реальности, мы, прогулявшись по фразе - и именно благодаря фразе, - выходим к конденсированному инцесту, то есть к смыслу. Предельно заостряя, можно сказать, что садическое преступление существует лишь в меру вложенного в него количества языка - и не потому, что это преступление грезится, а потому, что только язык может его построить. Сад, например, говорит однажды: "Дабы объединить инцест, адюльтер, содомию и святотатство, он входит в зад к своей замужней дочери с помощью облатки" (облатка здесь - гостия, причастие). Сжатость второй половины фразы становится возможной благодаря наличию репертуара преступлений в первой половине: из чисто констатирующего высказывания вырастает древо преступления.
Получается, что Сад как бы и не был садистом в жизни, не терзал нищенку Розу Келлер (правда, предварительно ей заплатив), что садистический эрос - это система словесных знаков, текст: Текст. Что нет жизни вне Литературы, Литература и есть жизнь. Письмо - самораскрытие бытия. Это очень похоже на классика Гегеля, на его тождество исторического и логического, разумного и действительного: логика как онтология. Вообще современная, новейшая философия началась с того, что французы, заскучавшие за своим Контом, прочитали Гегеля, а потом Ницше. (Гегелю же их научил русский эмигрант Кожев - Кожевников.) И даже предаваясь садомазохизму, как Фуко, они на самом деле совершают символический обмен знаками. Премудрость, как говорят в православной церкви.
Но Литература, взятая как субститут бытия или даже его наиболее адекватная манифестация, начинает обнаруживать свой пародийный характер. Появляется возможность юмористического сдвига литературы как ее плодотворной трансформации и чуть ли не единственной цели. Если Литература значит все, то значит ее и нет. Она делается игрушкой.
В этом одна из черт нынешнего так называемого постмодернизма, гением которого в России является, несомненно, Владимир Сорокин. Особенная его связь с сегодняшней темой та, что он пишет, по словам Льва Лосева, в манере иронического садизма. Он сказал в одном интервью: почему меня обвиняют в жестокости? Литература не может быть жестокой, это буквы на бумаге.
Последнее сочинение Сорокина, еще не напечатанное, но кусками появившееся в Интернете, носит название "Пир". Одна из глав этого пира называется "Настя" - и повествует о том, как родители в день шестнадцатилетия дочери зажарили ее живьем в русской печи и подали на стол специально для этого съехавшимся гостям. Это уморительно смешно.
Савелий перекрестился, плюнул на ладони, ухватился за железную рукоять лопаты, крякнул, поднял, пошатнулся и, быстро семеня, с маху задвинул Настю в печь. Тело ее осветилось оранжевым. "Вот оно!" - успела подумать Настя, глядя в слабо закопченный потолок печи. Жар обрушился, навалился страшным красным медведем, выжал из Насти дикий нечеловеческий крик. Она забилась на лопате.