Русский лес (др. изд.)
Шрифт:
По безответной легкости характера, по исполнительности, по отсутствию сторонних привязанностей она везде пришлась бы ко двору, а с физическим несчастием своим, случившимся еще в младенческую пору, давно свыклась, как другие свыкаются с богатством и красотой К тому же она не шибко разбиралась в вихровских идеях насчет сохранения лесов, а просто пожалела его сперва, хромого и одинокого, а потом поверила в святость его дела, потому что не гнался, как другие, ни за быстрой славой, ни за личной корыстью. Они так сжились, в особенности после побега Леночки, что понимали друг друга с полуслова, и оттого в доме стояло постоянное безмолвие, столь удобное для писания всяких ученых сочинений. Обычно на исходе вечера Таиска заходила к брату условиться про завтрашний обед и обсудить события дня, а когда счастливо обходилось без событий, то отсиживали положенный срок в полном молчании, как делали это в старину енежские мужики на избяных завалинках, с потухшими трубочками, перед сном. Усыновление Сережи не изменило заведенного распорядка, и, пожалуй, именно эти вечера сплавили их, троих, таких разных, в дружную и прочную семью.
В тот раз
— Ладно уж, докладывай, что там у тебя приключилось, — сказал он через минуту, не оборачиваясь.
Никаких особых новостей у Таиски не оказалось, кроме одной, а именно, что в полдень забегал Грацианский, расспрашивал, куда и зачем укатил хозяин, причем, всегда такой скользкий, с холодящим смешком, он показался ей в тот раз озабоченным, как бы невыспавшимся, и обычного жальца не показывал, а, напротив, посильно старался утешить старуху в ее недобрых предчувствиях. Действительно, визит его носил на себе некоторый оттенок чрезвычайности. Как часто бывает к старости, человек этот давно перестал быть вихровским другом, хотя и продолжал числиться среди его старых товарищей. Они вместе в 1908-м поступали в Лесной институт, и, если бы не двухлетняя административная высылка Вихрова из Петербурга, в 1911-м, вследствие чего и завершил образование лишь в самый канун первой мировой войны, они в один и тот же год вышли бы на служение русскому лесу. Однако эта вынужденная и в конце концов несущественная разница придавала Грацианскому видимость старшинства, навсегда удержавшуюся в их отношениях.
Собственно, судя по тематике их дипломных работ, в дальнейшем исключалась всякая возможность соперничества, однако их практическая деятельность протекала в тесном — не то чтобы соревновании, но в крайне обостренном, временами даже бурном, соприкосновении, что представлялось окружающим вполне естественным при полном несовпадении их научных воззрений. В этой знаменитой полемике Вихров занимал пассивную позицию, не имея склонности ввязываться в публичный поединок с сильнейшим противником, однако было бы преждевременным считать вихровское поведение признаком слабости, высокомерным пренебрежением к указаниям, так сказать, старшего товарища или же добровольным признанием совершенных ошибок.
Никто не помнил, с чего началась эта поучительная, оставшаяся не освещенной для широких советских кругов, распря Вихрова с Грацианским, но с годами лесная общественность как-то привыкла ждать после каждой крупной работы первого не менее основательной по силе удара, даже с преимуществом безнаказанной страстности, статьи второго, настолько привыкла, что обычно рецензии на очередную книгу Ивана Матвеича не появлялись в специальной прессе, пока не высказался о ней сам Александр Яковлевич; в шутливых кулуарных разговорах это так и называлось наколоть из Ивана щепы. У любителей изящной словесности, несведущих в скучных вопросах лесоустройства, статьи эти, неуязвимые по силе формулировок, блистательные по стилю, вызывали похвальные сравнения с речами Жореса, памфлетами Марата и, как-то раз в одном иностранном журнальчике, — даже с филиппиками Цицерона против Катилины, после чего, к чести самого Александра Яковлевича, он целую неделю озирался и выглядел не только сконфуженным, но даже как бы смоченным чем-то неподходящим. Старые лесники помалкивали, чтоб самим не попасть под лупу обстоятельного разбора, но некоторые утверждали доверительно, что маленькие, порой всего на страничку, ругательные шедевры Грацианского не составляют вклада в большую науку. И действительно, как по соображениям доходчивости до читателя, так и секретности, профессор Грацианский обычно не приводил в своих статьях ни цифр, ни личных позитивных предложений; их подкупающая скромность в этом смысле даже слишком как-то бросалась в глаза. Но пускай и маловато в них было о самом лесе, пускай временами они лишь усиливали и без того запутанную лесную неразбериху, как о том шептались в закоулках вихровские единомышленники, раскрывая свою нетерпимость к обстоятельной критике, зато Грацианский всякий раз обнаруживал всестороннюю, к сожалению — кроме самого леса, эрудицию, разящий сарказм, а в последние годы и великодушную недоговоренность об истинных причинах вихровских заблуждений. Словом, из всех снисходительно-умеренных критиков Вихрова это был наиболее грозный, деятельный, осведомленный в мелочах вихровской подноготной и до такой степени удачливый, что за последнюю четверть века репутация Ивана Матвеича не просыхала ни на сутки. Перечисленные обстоятельства не мешали им встречаться, чаще всего на служебных заседаниях, и по праву студенческой близости сразиться иной раз на злободневные темки отечественного лесоустройства. В подобных случаях Грацианский проявлял к бывшему приятелю какую-го просветленную, даже братскую терпимость, сопровождаемую двусмысленно печальными вздохами, — дескать, мы-то понимаем с тобой, брат, напрасность взаимных огорчений, но что поделаешь: эпоха! И почему-то глаза у Грацианского раздваивались при этом, так что один проникновенно и, можно сказать, вполне перпендикулярно уставлялся в переносицу собеседника, другой же отъезжал в сторону и чуть поверх плеча, куда-то в не доступный никому тайничок... И все намекал на необходимость встретиться как-нибудь за бутылкой кисленького, однако к себе не приглашал, а собирался сам нагрянуть к Вихрову, чтобы уж разом обсудить скопившиеся мировые проблемы и, между прочим, вспомнить ту благословенную пору, когда вместе из одного котелка хлебали фасольную похлебку в одной греческой кухмистерской на Караванной. Истины ради стоит отметить, что, происходя из обеспеченной семьи профессора Санкт-Петербургской
духовной академии, Александр Яковлевич никогда в кухмистерских не питался, да и помянутый грек подавал пищу исключительно на фаянсовых тарелках, но так выходило складней, нарядней для слушателя, а Иван Матвеич, к стыду его и невзирая на вскипавшее в нем глухое бешенство, ни разу не опровергал этого романтического, довольно частого у людей на склоне лет округления действительности.Как бы то ни было, у Грацианского имелся незаурядный ораторский талант в сочетании с коварным умом и твердой, дробящей препятствия волей, впрочем — не всегда в согласии с вечно юным мятущимся сердцем. Именно он, Саша Грацианский, единственный из старых друзей, включая Чередилова и Валерия Крайнова, пребывавшего, впрочем, в частых отъездах, предлагал Вихрову деньги после его крупнейшей творческой неудачи в 1936 году, причем в довольно значительной сумме и как будто даже без отдачи... Эпизод этот, подкупавший проявленным в нем участием в судьбе поскользнувшегося товарища, заставил Вихрова призадуматься о противоречивом характере своего противника, полном неврастенических бросков то в непоказанную ему лесную науку, то в историю русского революционного движения, то, наконец, в политэкономию... он в ней и застрял без каких-либо заметных достижений, если не считать томика помянутых статеек по такому ничтожному поводу, в масштабе его дарований, как вихровская особа.
В надежде доказать при свидании свою правоту Вихров наказал сестре запастись кисленьким, но вскоре после того, уже в центральной печати, Грацианский разразился самой убийственной из своих статей, где подводил итоги всем многолетним попыткам Вихрова лимитировать социалистическое строительство, и, значит, стремление к истине еще раз одержало в Грацианском верх над личными влечениями сердца, если уж решился назвать вещи своими именами. Тот заключительный удар, нанесенный под самое ребро недрогнувшей рукой и несмотря на старинное приятельство, в чем со стариковской горечью не преминул покаяться между строк, почему-то не завершился соответственными оргвыводами в отношении Вихрова, как говорили тогда — из-за вмешательства высших партийных органов. Однако очередной провал, естественно, настораживал вихровских единомышленников, отсекал у него часть колеблющихся друзей и учеников, раскиданных по всем лесам Союза, и самого Вихрова заставлял поразмыслить еще раз, правильно ли выбрал себе профессию... Так завершился их разрыв, назревавший столько лет, и в этом свете внезапный, после длительного перерыва и как ни в чем не бывало, визит явного врага становился выдающимся и загадочным происшествием.
Единственное объяснение следовало искать в возникшей у Грацианского потребности примирения, что также случается иногда к старости, но и оно отпадало для пристального наблюдателя. Теперь такого рода поворот означал бы отступление, капитуляцию, даже крушение Грацианского, слишком мало вероятное в связи со слухами о предстоящем выдвижении его в члены-корреспонденты Академии наук. Разумнее было бы искать причину в повышенной, почти сейсмографической чуткости Грацианского ко всем колебаниям и политическим изменениям в окружающей обстановке. Иван Матвеич всегда верил, что именно его, вихровские, идеи, зародившиеся из патриотических и научно обоснованных мечтаний передовых русских лесоводов, когда-нибудь найдут широкое признание в народнохозяйственной практике. Однако великая битва за лес длилась уже полтора века, и было бы самонадеянностью полагать, что как раз Вихров увенчает ее победой... Он запутался в мыслях и молчал.
— Уж решила по дурости, не мириться ли, часом, дружок-то прискакал, — делилась своими недоуменьями Таиска — Побежала я на кухню за чаишком, глянула, а уж он, батюшки, вокруг стола твоего кружит и бумаги разные вроде как со скуки шевелит. А чего ему там, при твоем столе?
— Надо думать, брильянты наши фамильные собирался покрасть. Погоди, я ужо кадушку железную для них заведу, — отшутился Иван Матвеич не столько от подозрений, сколько от сочувствия сестры, и осведомился, следуя начальному ходу мыслей, купила ли винца на всякий случай.
Таиска призналась, что взяла кагорцу; по ее крестьянским понятиям, жалко было деньги изводить на кислятину, в которой ни радости, ни крепости.
— Ты от дела-то не отвертывайся, — погрозилась она. — Хуже волка его страшусь, заклятого дружка твоего.
Вообще же она и представления не имела о размере неприятностей, доставляемых брату этим человеком.
— Волков бояться — в лес не ходить! В прежние годы лесника потому в военную форму и рядили, что он есть караульщик при лесной казне, тот же солдат... а солдату трусить не положено.
— Вот я и говорю: уж сдавался бы ты, шел бы на поклон, пока не поздно, — сказала сестра со зловещей прямотой. — Повалит он тебя, как учителя твоего повалил. — Она подразумевала участь видного лесного теоретика Тулякова, с растоптания которого и началась блестящая карьера Грацианского. — Пришел ты из лесу и возвращайся в лес. Детки подросли... много ли нам с тобой надо? В лесные-то обходчики примут тебя, на ходьбу крепок пока. Отведут нам с тобой избушку на кордоне, и стану я тебе по праздникам пироги с морошкой печь!
Обычно Иван Матвеич начинал сердиться: не любил такого рода искусительных напоминаний, подрывавших его силу.
— Видишь ли, сестра, деревья на краю леса получают больше света и пищи, без утесненья растут... оттого повыносливей. Вот и меня природа поставила вроде дуба на опушку, для ограждения от напрасного ветровала. Как же мне уйти отсюда?.. корешки себе же рубить придется, а?
Но на этот раз под шуткой скрывалось уже полусозревшее согласие съездить заблаговременно на Енгу, погостить, приглядеться, примериться к черновой работе, с какой начинал себя ровно четверть века назад; теперь уже самый малый толчок заставил бы Вихрова привести свою мысль в исполнение. Вдобавок его давно тянуло побродить по родным местам и, пока спина гнется, поклониться зеленой колыбели, откуда впервые увидел свет.