Русский Нил
Шрифт:
Все на Волге мягко, широко, хорошо. Века тянулись как мгла, и вот оживала одна деревенька, шевельнулось село; там один промысел, здесь — другой. Всех поманила Волга обещанием прибытка, обещанием лучшего быта, лучшего хозяйства, нарядного домика, хорошо разработанного огородика. И за этот-то мягкий, благородный колорит воздействия народ ей и придал эпитеты чего-то родного, а не властительного, не господского. И фабрика дает «источники» пропитания, «приложение» труду. Дают его копи, каменные пласты. Но как?! "Черный город", "кромешный ад", "дьявольский город"- эти эпитеты уже скользят около Баку, еще не укрепившись прочно за ним. Но ни его, ни Юзовку не назовут дорогими, ласкающими именами питаемые ими люди. Значит, есть хлеб и хлеб. Там он ой-ой как горек. С полынью, с отравой. Волжский "хлеб"- в смысле источников труда питателен, здоров, свеж и есть воистину "Божий дар"…
Нил связался у меня с Волгой, однако, не по этой одной причине. Я припомнил одно чрезвычайно удивившее меня сообщение, услышанное лет семь назад, в самый разгар моих увлечений страной фараонов). Сперва об этих увлечениях. Конечно, не фараоны меня заняли и не пресловутые «касты», на которые, будто бы, делилось население Египта. Я хорошо знал, что эти «касты» никогда не существовали в том нелепом виде, как
2
Апис — в египетской мифологии бог плодородия в облике быка. И з и д а (Исида) — в египетской мифологии богиня плодородия, символ семейной верности.
Вдруг я узнаю, что один архилиберальнейший издатель в Петербурге, все издающий книжки по естествознанию и социологии, нечто вроде покойного Павленкова, имеет обыкновение каждые два года хоть раз съездить на берега Нила, — так просто "отдохнуть и погулять", по-русски. На мое изумление мне рассказали, что привлекают его вовсе не феллахи и английское владычество в Египте, но памятники древности; однако привлекают не как археолога и историка, ибо он не блистал этими качествами, а как живого человека, вот именно как издателя архилиберальнейших книжек, "самых современных и самых нужных". Удивлению моему не было конца. "Он просто любит это зрелище Египта, древнего, прежнего, сочного, яркого; он находит, что это очень напоминает нашу Волгу, но только напоминает как что-то осуществленное и зрелое свой ранний задаток, свою младенческую фазу. То есть Волга — это младенчество, а Нил времени фараонов это расцвет. И любитель Сен-Симона и социализма, немножко и сам социалист, бродит около старых сфинксов с мыслью, что около Нерехты, Арзамаса и Казани могли бы стоять не худшие. Что придет время, и бассейн Волги сделается территорией такой же цветущей, хлебной, счастливой в здоровой цивилизаций, как в побережье великой африканской реки".
Признаюсь, это удивительное сообщение, услышанное мною совершенно случайно, в мелькающем разговоре без темы, заставило меня взглянуть с совершенно новой точки зрения на наших радикалов. Несомненно, вот уже пятьдесят лет в них бьется какой-то сильный пульс. Несомненно, они куда-то ведут Россию. Их почему-то любят, за ними идут. Идут за их честностью, прямотою, решительностью, готовностью к жертвам. И куда они приведут Россию? Порыв пока ясен в одном: в направлении к сочности, жизни, цвету народной и вообще человеческой жизни, без теснейших определений. Но я не думаю, чтобы это «безбожное» движение, каким оно выступает сейчас, и до конца осталось таковым. Когда-нибудь оно захочет молитв, поднимет глаза к небу, задумается о гробе и жизни. И тогда каковы будут эти молитвы? Куда? Кому?
Как бы то ни было, но, услышав приведенное сообщение, я крепко пожал руку оригинальному петербургскому либералу, которого никогда лично не встречал, хотя я знал его фамилию, как ее знает вся Россия. "Вот еще на какой почве русский человек может сойтись с русским человеком: не на вкусовом и симпатическом сочувствии, a la Чаадаев, к католицизму, [3] не на соловьевской теократии, не на протестантских чаяниях молодого нашего священства, а на вкусе, симпатии… просто к сок у, силе и цвету бытия и жизни, на Ниле или на Волге". Кстати, этот год вышла небольшая монография об одной египетской легенде г-на Сперанского [4] в связи с вариациями той же темы в европейских сказаниях. При чтении ее меня поразило следующее: в египетских надписях, в папирусах собственные имена фараонов всегда сопутствуются предшествующими им предикатами: "жизнь, здоровье, сила". Это что-то вроде нашего "благочестивейший, самодержавнейший". С этим постоянным устремлением ума на биологический, виталистический принцип жизни как было не прожить три-четыре тысячи лет? Все росло, все росли в "жизнь, здоровье, силу". Это уже не наше "надгробное рыдание".
3
Розанов не разделял взглядов П. Я. Чаадаева (см.: В. Розанов, "Чаадаев и кн. Одоевский" — "Новое время", 10 апреля 1913
года). На предложение А. И. ДоливоДобровольского преподнести ему "прекрасный и редчайший портрет Чаадаева масляными красками его времени" Розанов отвечал: "Я не успел, точнее, не решался Вас поблагодарить за предложение портрета Чаадаева. Хотя сам Чаадаев не из моих любимцев литературы и истории, однако портрет по Вашему описанию так замечателен, что мне хочется по крайней мере взглянуть на него, конечно, не решаясь принять драгоценного дара. Только осторожное замечание: из рук Ваших он непременно должен перейти в Музей. Я думаю о Домике Пушкина. Это было бы превосходно" (ЦГАЛИ, ф. 419. оп. 1. ед. хр. 271, л. 5–6).4
См.: Д. А. Сперанский. Из литературы древнего Египта. СПб. 1906; вып. I; Рассказ о двух братьях.
И вот мне захотелось взглянуть на эти тихие воды, может быть, будущие «воды», в смысле далекой и новой судьбы, какая сложится на этих берегах для нашего племени. Сказал же о нем Лермонтов вещие слова: "Россия — вся в будущем". [5] Сказал и обвел в своей черновой тетради эти слова чертою, как особенную и преимущественную свою веру, как свое горячее убеждение и предвидение.
Детство мое все прошло на берегах Волги — детство и юность. Кострома, Симбирск в Нижний — это такие три эпохи «переживаний», каких я не испытывал уже в последующей жизни. Там позднее я как-то более господствовал над обстановкою. Сам был зрелее и сильнее, и, словом, внутренняя моя жизнь, движение идей и чувств уже набирали впечатление улиц, площадей, церквей, реки. Не то в детстве, о котором и мамаши говорят, что "дитя — как воск, на него что ляжет, то и отпечатается". И вот я помню эту Кострому, — первое самое минное, тягучее, бесконечное впечатление. Знаете, взрослый человек как-то больше года, — хотя и странно их сравнивать, — и от этого год ему кажется маленьким, коротеньким, быстро проходящим. Годы так мелькают в возрасте 40–50 лет. Но для шестилетнего мальчика год — точно век. Ждешь и не дождешься Рождества, и точно это никогда не придет. Потом ждешь Пасхи, и как медленно она приближается. Потом ждешь лета. И этот поворот лета, осени, зимы и весны кажется веком: Ползет, не шевелится, чуть-чуть, еле-еле…
5
Ср.: ‹У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем" (М. Ю. Лермонтов Сочинения в 6-ти тт. М. — Л. 1957, т. 6. стр. 384).
Дожди… Вообразите, что господствующим впечатлением, сохранившимся от Костромы, было у меня впечатление идущего дождя. У нас были сад, свой домик, и я все это помню. Но я гораздо ярче помню впечатление мелкого моросящего дождя, на который я с отчаянием глядел, выбежав поутру, еще до чая, босиком на крыльцо. Идет Дождь, холодный, меленький. На небе нет туч, облаков, но все оно серое, темноватое, ровное, без луча, без солнца, без всякого обещания, без всякой надежды, и это так ужасно было смотреть на него. Игр не будет? Прогулки не будет? Конечно. Но было главное не в этом лишений детских удовольствий. Мгла небесная сама по себе входила такою мглою в душу, что хотелось плакать, нюнить, раздражаться, обманывать, делать зло или (по-детски) назло, не слушаться, не повиноваться. "Если везде так скверно, то почему я буду вести себя хорошо?"
Или утром — опять это же впечатление дождя. Я спал на сеновале, и вот, бывало, открыв глазки (дитя), видишь опять этот же ужасный дождь, не грозовой, не облачный, а «так» и "без причины", — просто «дождь», и «идет», и «шабаш». Ужасно. Он всегда был мелок, этот ужасный, особенный дождь на день и на неделю. И куда ни заглядываешь на небе, хоть выбредя на площадь (наш дом стоял на площади-пустыре), — нигде не высмотришь голубой обещающей полоски. Все серо. Ужасная мгла!
О, до чего ужасно это впечатление дождливых недель, месяцев, годов, целого детства, — всего раннего детства.
"Дождь идет!" — Что такое делается в мире? — "Дождь идет".-Для чего мир создан? — "Для того, чтобы дождь шел". Целая маленькая космология, до того невольная в маленьком ребенке, который постоянно видит, что идут только дожди. — Будет ли когда-нибудь лучше? — "Нет, будут идти дожди". — На что надеяться? — "Ни на что". Пессимизм. Мог ли я не быть пессимистом, когда все мое детство, по условиям тогдашней нашей жизни зависевшее всецело от ясной или плохой погоды, прошло в городе такой исключительной небесной «текучести». "Течет небо на землю, течет и все мочит. И не остановить его, и не будет этому конца".
И не настало «конца», пока нас, маленьких двух братьев, не перевезли из Костромы в Симбирск. [6] Но тут началось уже все другое. Другая погода, другая жизнь. Я сам весь и почти сразу сделался другим. Настал второй «век» моего существования.
Именно «век», никак не меньше для маленького масштаба, который жил в детской душе.
И вот почти в старости мне захотелось пережить "опять на родине", пережить этот трогательный сюжет многих великих русских поэтов.
6
Опекун Васи и Сережи, старший брат Николай Васильевич, в Симбирске получил должность учителя гимназии после окончания Казанского университета.
Обыкновенно желающие отдохнуть на Волге отправляются из Петербурга до Нижнего и уже здесь садятся на пароход, чтобы видеть "наиболее красивые берега Волги". Это большая ошибка. Прежде всего железнодорожный путь, с летнею жарою и пылью, теснотой вагонов и вынужденною неподвижностью является сильным приемом нового утомления на усталые нервы. Во-вторых… берега. Правда, после Нижнего они становятся гористыми, но это наши русские «горы», напоминающие только поговорку: на безрыбье и рак рыба. Действительно, Россия до того равнинная страна, что, всю жизнь живя в ней и даже совершая большие поездки, можно так-таки и не увидать ни единой горы по самый гроб свой. Для такого переутомленного равнинностью соотечественника правый «гористый» берег Волги, правда, кое-что представляет. Но для каждого, кто доезжал до Урала, бывал на Кавказе, в Финляндии и тем более кто видал Тироль и Альпы, «гористый» берег Волги является приблизительно «ничем». А так как "отдых на Волге" предполагает некоторые средства у отдыхающего, то большинство их видали настоящие горы запада и юга и, садясь на пароход в Нижнем, имеют какое угодно удовольствие, но только не от «гористого» берега Волги. Напротив, если бы они сели на пароход в Рыбинске, как это сделал я, они испытали бы чрезвычайно много нового, свежего и поучительного, хотя бы и были заправскими туристами.