Русский Париж
Шрифт:
— И мы с тобой ее белый вальс танцуем! Едим ее рубиновую икру, янтарную белугу! Ее звездным бокалом звеним, балуя — и вновь чалые кони — по кругу, по кругу! Вот ты ко мне полетел — кренделем локоть! Я — руку в лайке — на обшлаг сукна-болота легла лилия… Я могу тебя трогать… В бальном лесу за нами погоня! охота!
Вы все, кто слушает меня здесь и сейчас. Вы — русские парижане! Эмиграция! Проглотите презренье. Я вас пою, вас! Нашу Россию — поруганную, великую! И в смерти — великую. Непозабытую! Ведь умирать будете — не мать звать будете: ее!
Великие
Без хозяина нельзя. Без царя — нельзя. Сталин там — царем сидит?! Да, взял власть: всех убил — и сидит. А кто его — убьет?!
Ей, жалкой, вернуться ли, стать ли Шарлоттой Корде?!
— И мне в танце, милый, так жарко стало! Соль по спине, по лицу ручьями! И музыка внезапно, вдруг… перестала. Что вы смолкли там, в оркестровой яме?!
Анна крикнула это так оглушительно, что с люстры сорвалась хрусталинка и упала со звоном к ее ногам. «В стихе люстра, и здесь люстра. Все в мире парное. Все — реприза».
— И дождь алмазов. И свечи с люстры. И снег плечей. И поземка кружев пылят, бьют, метут — туда, где пусто, туда, где жутко, туда, где туже стягивается петля на глотке. О страшный вальс! Прекрати! Задыхаюсь… У лакея с подноса падает водка. И хрустальные рюмки звенят: «каюсь!.. каюсь…».
Вы в Париже. Вы выжили. Зачем вы гневите Бога?! Я перед вами сейчас — Ангел огненный, носитель Бога. Сама не знаю отчего, но это так. Я уже не я; руки мои — огонь. Лицо мое — меч. А ваш чудовищный, страшный танец — когда выходили на снег, на резучий, слепящий снег из литерных из вагонов, где людей — как сельдей в бочке, из поезда, что катил в смерть по Транссибирке, и вам в лоб — дуло, и вас на снег — насиловать, выламывая руки?! А потом трупы спокойно, будто спят, лежат на снегу, под синим веселым небом.
Так кончалась Россия! Так — кончали — Россию. Я, ангелица огненная, вам нынче — кричу — об этом!
— Милый, ты крутишь меня так резко, так беспощадно, как деревяшку, ты рвешь меня из времени, рыбу с лески, и рот в крови, и дышать так тяжко. И крики, ор, визги, стоны! И валятся тела! и огни стреляют! И царь мой, царь мой срывает погоны! И я кричу: «Но так не бывает!». И люстра гаснет, падая в толпу вопящих остроконечной, перевернутой пирамидой! Тот бал — приснился. Этот — настоящий! И я кричу царю: живи! Доколе не прииду!
Обводила слепыми глазами головы, головы, лица, лица, лица. Руки шевелились осьминогами. Груди дышали часто, прерывисто. Рты хватали воздух. Помада. Духи. Шелест шелков и сукна. Духота. Тишина. Мертвая тишина. Дочитать бы смочь. Не умереть на сцене. Невероятно.
— И я кричу тебе: смерть! Где твое жало! И покуда мы валимся, крепко обнявшись, в бездну — прозреваю: это я — тебя — на руках держала у молочных облак груди… в синеве небесной…
Две,
три, четыре, пять. Десять секунд гробового молчанья.И потом зал взорвался.
Половина взорвалась — ядом и злом. Половина — криками восторга, любви!
Литераторы фыркали, громко оскорбляли Анну и стихи.
И она слышала это.
— Лживый пафос! Дрянь!
— Только идиотка могла так: «рвешь меня, рыбу с лески»! Фи, как это грубо!
— Имя святое бедного царя — так походя, всуе…
— Я ничего не поняла! Белиберда!
Выкрики откровенной, лютой злобы перекрывали другие голоса.
— Милая! Спаси тебя Господь!
— Бра-во!
— Ура Царевой! Урра!
— Браво, браво, бис!
Анна шатнулась. Рауль вовремя подхватил ее под локоть.
— Мадам, вам плохо?
— Мне?! — ожгла глазами. Стыд пронзил юношу до пят. — Мне — ве-ли-ко-леп-но!
Спустилась по деревянной лесенке в зал. Стояла в кольце крика! Мотались бледные лица Розовского и Букмана. Андрусевич демонстративно повернулся спиной, шел к выходу. Валя Айвазян подскочила:
— Мадам, вам надо съездить почитать — в Сент-Женевьев-де-Буа! Согласны? Я сама довезу вас! Я умею водить авто! Помолитесь… поклонитесь могилам… там все наши воины, все русские, убитые… лежат… весь цвет России…
Плачут, щека к щеке, и черная лодка рояля плывет за плечами. Кто рукоплещет. Кто плюется.
— Валичка, меня не понимают!
— Вас ненавидят.
— За что?
— За талант.
Валя крепко берет Анну за руку, ведет, уводит. Толстая тетка встает со стула и кричит Анне в лицо:
— И так тошно, без тебя тошно! А ты, соловушка, больно заунывные песни поешь!
Анна разлепила губы и четко, ясно произнесла, как в гимназии у доски:
— Хамло. — И еще раз: — Хам-ло.
И стыдно стало: у ног тетки, в инвалидном кресле, седой месье сидел, крючил спину, руки крючил. Лицо благородное. Высохшие ноги. Травма позвоночника. «Может, тоже русский, и воевал, и в него стреляли, и в хребет попали; и обезножел. Я дрянь».
Валя тащила, тащила вон из зала. Люди подскакивали. Хватали за локти, за подол юбки. Кричали: а где можно вас прочитать! Кто-то шел мимо — плевал ей под ноги. Кто-то — руку ловил, жарко целовал мокрым от слез ртом. А вот и цветы, святый Боже! Цветы настоящие! Розы, с росой. А может, плакали люди над цветами, и это тоже слезы?
Первый ее вечер в Париже. Боевое крещенье.
— Анна Ивановна, вы — гений!
Древнее горбоносое лицо армянки дрожит от восторга и счастья.
— Гений — над человеком. Он — на ангела похож. А человек мал и слаб.
Букман и Розовский так и не подошли к ней.
Семена в зале не было. Ему нельзя сейчас появляться на людях.
Актриса Дина Кирова догнала Анну на автобусной остановке. Шел дождь, прибил пыль. Анна дышала глубоко, жадно. Валя накинула ей на плечи плащ. Изуми и Аля семенили по пятам, притихли, вечно щебечущие птенчики.