Русский Париж
Шрифт:
— Анна Ивановна, спасибо вам!
— Не стоит благодарности.
Остановилась, разглядывала актрису: маленький ротик бантиком, подведенный ярко-малиновым губным карандашом, кудерьки влажные, смешные, как у болонки. Туфельки стоптанные, плащ поношенный: а на сцене своего «Интимного театра» в бутафорские бархаты рядится! Дина и князь Федор держали в Париже театр. Он стоил им нервов, денег, жизни. Но Кирова не могла не играть. «Если я не буду играть — я повешусь!»
— Вам надо… — Актриса пафосно прижала крошечные ручки к груди. — Встретиться с Шевардиным! Вот его телефон!
— Прославлюсь?
Так спросила, что Валя Айвазян покраснела, слезы чуть не брызнули от восхищенья, боли, стыда, обиды. Вот — судьба человека на земле!
Интонация прожгла до кости. Никакое изощренное актерство не сравнится с Анниным одним словом. Вот и Дина ротик крашеный поджала.
— Мне поздно уж прославляться. — Кривая улыбка резанула, как ятаган. — Мою славу… не увижу. Не узнаю в лицо.
Анну в полицию вызвали.
Глазами водила по сытым и испитым, по рябым и лощеным рожам полицейских. Водила — и не видела. С некоторых пор она научилась смотреть — и не видеть.
— Ваш муж работает на советскую разведку? Вы в курсе?
Анна улыбалась. Сердце — кровавый комочек, еж лесной.
— Что? Как?
— Ваш муж убил генерала Скуратова. Вы знаете об этом?
— Мой? Муж? Генерала?
Расхохоталась — как жемчуг раскатился. О, она умела еще по-юному смеяться. Как встарь, как в Москве. Праздничным смехом, пасхальным!
Ажаны глядели на нее, как будто она дикая белка и вот-вот прыгнет из рук.
— На допросах он показал, что вы занимаетесь литературой. Это правда?
— А! — крикнула Анна весело. Кровь отлила от лица. Ноги одеревенели. «Стоять, не падать». — Послушайте мои переводы!
Читать начала. Сначала Альфред де Мюссе. Потом из Бодлера, «Цветы зла». Потом из Артюра Рембо. По-русски читала! Остолопы смотрели, как бараны в загоне. Анна выше голову подняла. Прочитала им — Пушкина — по-французски: свой перевод «К морю». Море рокотало женским глухим, чуть хриплым голосом, грассируя, рыдая. Слепящая синева!
И ведь слушали, свиньи, кошоны.
Тупые картонные куклы.
Рослый ажан поднял руку.
— Довольно! Спасибо.
Поверили.
Анна поправила прядь, выскользнувшую из-под берета.
— Я могу идти?
«Семен, ах, дурачок. Что будет?» Ноги уже не держали. Улыбаться, улыбаться.
— О мадам, — вздохнул другой ажан, здоровяк, настоящий Гаргантюа, щеки розовым холодцом лежат на твердом воротничке. — Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас.
Прибежала домой. Бежала — чуть не падала. Летело все мимо, стремительно. Уже около дома все-таки упала; чулки на коленях порвались, колени в кровь ободрала. Встала, похромала. Кровь заливала чулки, бежала в туфли. Так, с разбитыми коленями, ввалилась в квартиру.
— Аля! Девочки! Мы уезжаем из Парижа. Мы…
Дыханье кончалось в груди.
Изуми держала на поднятых руках моток шерсти, Амрита мотала шерсть в клубок. Рукоделье! То, что ненавидела она во всю жизнь больше всего.
— Почему,
мама? — Ника оторвался от игрушечного кораблика: высуня язык, клеил паруса. Заорал блаженно: — В Россию-у-у-у-у! Еде-е-е-ем!— Не в Россию.
У Анны подкосились ноги, и она села прямо на пол. Аля подбежала. Изуми надела шерстяной моток ожерельем на шею индуске.
— Мама, что с вами?!
— Отец… — Петля на горле. И затягивается. — В опасности. Где он?
— Мама! Не знаю!
Дверь стукнула. Шаги.
— Папа, папа!
Как верещат девчонки. Она всегда ненавидела девчоночьи визги, вопли.
Нет, точно, не женщина она.
Семен крупно, широко шагнул к ней. Под мышки подхватил. Поднял. Сели рядом на диван. Анна дрожала мелко, как зверек.
— Они тебя… к себе… таскали?
Поняла: он говорит о полицейских.
— Я читала им стихи.
— Мама, у вас все ноги в крови! — заполошно крикнула Аля. Уже тащила марлю, вату, йод.
Пока перевязывала Аннины сухие, как у породистой ахалтекинской кобылы, ноги, Семен сказал, касаясь губами уха жены:
— Уеду. Надо скрыться. Есть где спрятаться. На время. Деньги у тебя пока есть?
Спросил, а ведь знал, что есть.
— Месяца на два хватит. Куда ты…
— Не ищи меня. Сам вернусь.
Глаза распахнуты, глядят в глаза. Вернешься ли?
— Пока есть деньги — не работай. Прошу тебя!
Руки ей целует. Аля крепко обматывает марлей колено. Кровь пропитывает стерильную белизну.
— Тебя… толкнули?
— Я так… бежала быстро.
Не замечали: лица мокрые, будто под дождем.
Мать президента Франции, Элен-Мари Лебро, познакомилась на лестничной клетке со Львом Головихиным. О-ля-ля, у них в доме снимает квартиру кинорежиссер!
Сам себе режиссер; сам себе оператор.
Головихин смолчал об этом, как и о многом другом, когда, приглашенный на аперитив к матушке президента, интеллигентно прихлебывал анисовое мутное вино и закусывал мелкими жареными орешками. Все внутри тряслось, дрожало от радости: вот и пробился наверх!
Мать президента. Шутка ли! Он тащил к себе, на чердак, тяжеленную камеру, потея от усилий; дама спускалась по лестнице ему навстречу. Седая, дородная, совсем не изящно-сухая, как все спятившие на фигуре парижанки. Скорее русскую, родную купчиху напоминает. Кружевной воротничок, темное платье. Разжиревшая гимназистка с двумя подбородками, как у нашей императрицы Екатерины. Веселые глаза — две свечки горящих.
— О, mon Dieu! Проходите, прошу!
Лев посторонился, притиснул камеру к плечам, к животу:
— О, это вы проходите, мадам!
Она улыбнулась, и до него дошло, кто это. Видел ее фотографии в газетах и журналах сто раз. А думал, в одном доме живут — и никогда не столкнутся нос к носу?
Элен-Мари улыбнулась, блеснули вставные зубы.
— Вы работаете в синема?
— Я режиссер. Снимаю фильмы.
— О! Изумительно! Можно посмотреть?
Головихин потерял дар речи.
— О, да… конечно…
— Приходите ко мне сегодня на аперитив! Идет?
Лев слюну проглотил. Волосы пригладил.