Русский садизм
Шрифт:
Как-то друзья зазвали меня на рапповский вечер памяти Есенина. Атмосфера в зале была скорбная, слишком хорошо еще помнили все уход поэта. На сцену выходили поочередно Кирсанов, Уткин, Жаров, читали стихи. Тон стихов был сочувственный, поэта жалели и оправдывали. Молчанов пропел речитативом: «Тот, кто устал, у тихой речки имеет право отдохнуть…». Долго читал Безыменский — тоненьким писклявым голоском; закончив, вдруг вытянул шею, словно собирался прыгнуть в зал, крикнул: «Володя!». Я почему-то подумал, что это мне, но Безыменский смотрел чуть в бок, все глянули в ту сторону; поднялся Маяковский, публика зааплодировала. Маяковский сказал: «Вечер рапповский, я — зритель». Безыменский возразил: «Вечер — мемориальный. Неужели ЛЕФ против?». «ЛЕФ» был не против, Маяковский поднялся на сцену и прочитал «На смерть Есенина». Все замерли, а когда поэт произнес последние слова, зал загрохотал резко, яро, восторженно. Крики «Браво!», «Правильно!», «Молодец!» пытались продраться сквозь аплодисменты. Я со смятенной душой вскочил с места. Вот это по-нашему, по-большевистски! Сейчас не время для соплей! «Тот, кто устал у тихой речки имеет право отдохнуть» — это не для нас, не для тех, кто бежал в атаку по скрюченным трупам с вывороченными ртами и вместо «ура» орал матерные проклятия. Помереть-то действительно в этой жизни не трудно, столько врагов кругом, столько опасностей, столько скрытой, тщательно маскируемой злобы, а вот «сделать жизнь» и впрямь значительно трудней!
Я стоял и вне себя колотил ладонью о ладонь, вокруг тоже вскакивали, кричали, кто-то выбежал на сцену… Маяковский тем временем спустился
Вокруг продолжали бесноваться зрители, я, наступая им на ноги, стал пробираться в первые ряды. Среди шума, смеха, выкриков, дойдя до ряда Гроссмана и Ники, я негромко позвал: «Иуда Соломонович! Иуда Соломонович!». Гроссман, как ни странно, отозвался: «А, Володя! Иди сюда!.. Нет, лучше мы к тебе… сейчас… сейчас». Они выбрались в проход; мы с Никой самым идиотским образом вперились друг в друга; Гроссман захохотал: «Что, понравилась девчонка?! Ну, познакомься, познакомься… Моя студентка… Ника…». Ника протянула руку и в моем отуманенном мозгу мелькнуло: «Сейчас закачу пощечину…», но вместо этого я протянул руку и назвал свое имя. «Что с вами молодые люди? — снова хохотнул Гроссман, — зачем же так гипнотизировать друг друга?» Тут его кто-то окликнул, он отвлекся, отошел в сторону, его обступила восторженная молодежь. Мы с Никой, не говоря ни слова, схватились за руки и побежали к выходу.
В комнатке студенческого общежития, куда я ее привел, мы с порога кинулись целоваться и так неистово, что у Ники вспухли губы, но я вдруг принялся осыпать ее упреками, обвинять в предательстве. Почему ты ушла, ты бросила меня, как ты могла совершить такой поступок, — нервничая, волнуясь, теряя слова, я говорил какими-то книжными словами, — ты обрекла меня на страдания, маленькая подлая актриска, я тебя любил, боготворил, посвящал тебе стихи, неделями не спал, потому что моя любовь не давала мне уснуть, сходил с ума, а тебе было наплевать, ведь если бы тебе не было наплевать, разве бросила бы ты меня, разве променяла бы мою неземную любовь неизвестно на что или на кого, — на кого ты меня променяла, ну, скажи, я должен знать, кто был лучше меня и каким мне стать, чтобы снова завоевать твою любовь… я хотел тебя убить, честное слово, я и себя хотел убить, — видишь полосу на шее, как видно, судьба меня хранила, чтобы снова подарить встречу с тобой… ну говори, с кем ты мне изменяла… я представлю твои стоны, я знаю, как ты умеешь… ты ведь актриса, ну-ка покажи мне любовную сцену… неужели ты спала с Гроссманом, с этим жирным картавым мудаком… а ты знаешь, что он жену Луначарского… и хватанул от нее триппер, он же пудрится как баба, как ты могла с ним спать, про него и студенты говорят «и на губах ТэЖэ, и на щеках ТэЖэ, а целовать где же?», кто у тебя еще был — главный режиссер Большого театра, командующий Южным фронтом, а может, ты жила в обозе у какого-нибудь батька, может, у самого батька Махно, я был у него — знатный рубака и большой охотник до баб, особенно до таких институточек, как ты, а может тебя любил сам товарищ… Тут Ника обеими ладонями закрыла мне рот, и пока я хватал ее запястья, приблизила свои губы к моему лицу… Я нежно сжал пальцами кружевной воротничок старенького синего платья, и хрупкие пуговицы с треском полетели на пол…
Зимой мы поженились. Расписались в ЗАГСе за Новинским бульваром, вечером собрали друзей на молодежную пирушку. Пришли Кирсанов, Шкловский, Инбер — сокурсница Ники, журналист Бонгард, эстрадная артистка Соня Мей, пришли Перышкин и Гроссман. Собрались на Поварской, где Ника жила в большой коммунальной квартире, в угловой комнатке вместе со своей дальней родственницей, известной революционной комиссаршей Конкордией Ивановой. Стол был скудноват, зато под столом стояли бутылки с самогоном. Молодежь вначале стеснялась Гроссмана и Перышкина, которые сидели хмурые и насупленные, но потом, когда стали наливать и кричать «горько», все развязались и даже распоясались, начали рассказывать смешные истории, разгадывали шарады, пели частушки, Кирсанов читал стихи, потом играли в фанты и уже совсем пьяные — в бутылочку. Мне досталось целоваться с Гроссманом, но тот категорически отказался, сославшись на возможную ревность невесты, после чего я получил записочку от Инбер. Раскрыв сложенную бумажку, я прочел:
Не просто Гроссман, а Гроссман-Рощин, Вот и в марксизме пробил он брешь. Не ловелас он, но ловит нас он, Но кто ж польстится на эту плешь?Я дико захохотал, и все стали требовать, чтобы я прочитал записку, но я быстро спрятал ее в карман и в виде компенсации рассказал публике забавную историю о том, как будучи в плену у григорьевцев, играл в дурачка с самим батько и тот в награду за выигрыш подарил мне живую свинью и дамские панталоны с оборочками.
Когда стали расходиться, вдруг обнаружилось, что исчезли Перышкин и Инбер. Организовали поиски, разбрелись по коммуналке, распугали соседей, аукались, кричали, смеялись; в конце концов кто-то вытащил пропавших из ванной, растрепанных, красных. Вера пыталась прикрыть воротничком фиолетовый засос на шее. У дверей снова хохотали, пели песни, путали шапки и не попадали в рукава пальто; наконец выползли всей гурьбой на лестницу, и долго еще слышна была на улице веселая ватага…
Глава 7
Мы, товаришшу майору, сами-от орловские, уезду Волховского, волости Ильинской, а сельца Мазурова. Мне не знамо, откуль яго прозвание, мабуть здеся ранынее мазурики живали. Я с хрестьянской семьи, земнадельцы моя родичи. Маменькя завсехда учила мне мяхкости и любонравию, а греха бежала. Я от-млада жалостлив был дюже и слезлив, то в укор совали мне под нос однолетки-дружечки. Увижу я, к примеру, во дворе маленькяй котенок и сразу на моем лицо умильная улыбка, я яго похлажу да сласкаю, а мальчики мне за это ненавитят. А то потбираю на дорохе птичкю, зашипленную уворовской рохаткою, дак плачю, товаришшу майору, плачю-от, нет сил! Жестокая лета наступили, души покрылись ржавою коростою, и таким, как я, нет места у этой злобе. Ну, таких калек ишшо и
поискать, усего-то, думаю, лишь два у мире, один тут, другой — у Сибири. Я же человечка уважаю и люблю хоть какова, а мне на вуроках дают непотсильные задачи; этот хрест чижолый не для мне. Сродные мои сгибли у братоубийственной резне. Отца вубили на Тоболе, он там увоевал супротив каппелевских рот, а маменькю, пришед у сельцо, зарезали штыками белые гвардейцы, желаючи отмстить за батьку. Я-от и сиротинка, надо хлеб кушать, а нетути; спать лех с бурчанием в желутке, по заре проснулся, Бох и напитал, нихто не видал. Пошел у Волхов. Бохатая место этот городох, у яго лавчонках мнохонько провизии. Думаю, попаду на ярманку, можа хлеб хоть подадут. Веть знамо нам, што Волхов гав дерет и мяв дерет, гысь дерет и брысь дерет, за усё денешки берет. Стал я жить у Волхове, иская по себе скорку хлеба, набрел товаришшев-дулебов, уместях жили не тужили. Сельный дни рыскаем у городе, к ночи, наморёвши, пластаемся спать на чердаке нешто у каком подвале. Пообносился я, проситился и сытым не бывал, спал на хвиряпках да ряднине, год не умывался. Зато прокудили мы от души, и свободы было через край. Опоследи Советская увласть порешила тех подростков, которые шатались праздно и пребывали без призору, похватать облавою. Ну, милисанеры пособрались, спросили допомози в уидейной молодежи и похватали нам на улисах. Каво куда не знамо, а мне послали у интернат, хде я три хода храмоте учился, и то сказать не шибко преуспел. А у запрошлом ходе мне увзяли у Спецучилишше, и я сам себе раденек, што кашку с хлебцем зав-сехта снедаю. Но знания мне тяжки, храмоте не дюже я способен, профессия ж и подавно не дается. Сколь увклали вучители у мою дубовую головушку, а сколь у ей осталось? Мой организм не разумеет мучительства людей, а мне хотят учить, как сподручнее пытать. Раза приносит наш вучитель младенческие куклы с предложением отрывать им головы, это занятие практическое для ума лишенных. Я же, ум свой соблюдая, не умею таковое. А товаришши мои способны, можут и хужее, сперва головы пооотрывали, а опоследи ручки с ножками. Да еще бахвалятся, мы, дескать, и живых так можем. Досталось червяку поносить чирей на боку… Товаришшу майору, пожалейте, я — живая душенька! У другого раза приносят люгушат и ножики дают, мол, режьте их, как хочете. Усе режут, а я Боженьку боюсь. Нет мне мочи люгушачии кишочки наблюдать. По зиме приносят кошков полный сидор и усех вучеников заводят у задние дворы. Мол, берите палки, вубивайте кошаков! Сотоваришши мои, глазом не моргнув, похватали ослопье и применили к исполнению. Уседневной жизни не было у их таковова рвения; коли глаз начальственный потух нешто отлучился, так ёни змигульники, бражники да поводыри похабников. А тут — откуль столь прыти! Мне же — круженье головы, гляжу окрух: снех у крови и кошки ползают, перекалеченные ослопьём. Я упадаю у снех и давлюся дурнотою, сейчас мне вытошнит. И ишшо курсанты опоследи, когда усе утвердились у казарме, заводят по мне звягу: чего, дескать, у стороне стоял, веть другие напрягались… Не можу, товаришшу майору, пожалуйста, пустите! Ведь мне с тою кровушкой усю жисть перемогаться. У нас у сельце гуторили: просились злыдни на дни, а поселились насовсем. Пустите! Ладно бы теория, я бы потерпел, а ведь что ни день, то прахтика. По весне, товаришшу майору, был приказ с начальства: дать на двор подсвинка для практических занятий. И вучитель нам сказал: мясо-от пойдет до кухни, а подсвинка, товаришши курсанты, сами, мол, валите. Принесли комягу, у двор пустили недорошшенную свинку, яна до семи дён жила при кухне. Поваренок собирал ей сливки из помоев, кормил, поил. Комяга завсехда была наполнена, а опоследи подошло увремя расписанья для прахтических занятий, нас увывели на двор, дали тесака и говорят: ловите. Мы-от думали, подсвинок кволый да ледашший, ён же тихо жил усю неделю, а ён борзой да люстрый оказался, с час бегали за им усей гурьбою, не могши ни споймать, ни окротить. Наконец прижали ёго к стенке, ён блажит, не хочет помирать, а курсант, коего нож был наизхотовку, вдрух как заведенный зачал пырять животного куда ни попадя. Тот блажит, николи мне не забыть яго стенаний, увырвался из лап курсантов и ну бехать по двору, забуряя ржою только што пробившуюся из землички травку. Ну, споймали опоследи, да сильно искромсали бедную зверушку. Коли не умеешь, дак нечяго и браться, однако, на то нам и наука, дабы научиться. Мне же сызнова нехорошо, потею и краснею, шшас стошню. А курсанты, товаришши мои, обступя мне, упрекают: снова, дескать, обоссался, што же это за курсант и какой с тебя, мол, исполнитель будет? Я же, хоть и страшно, гуторю им в ответ: бабушка пеняет, што дедушка воняет, не чуя, што сама протухла… Как яны разобиделись на то, как давай мутузить мне бока, чуть до смерти не вубили. Я и у лазарете опоследи был, насилу отлежался. А у новом годе конвойные дали арестанта, и старшой преподаватель лейтенант Хабалов приказал привесть яго у подвал. Увесь наш курс спустился также, и вученикам роздали плотничьи ножовки. Знаете, товаришшу майору, што нам программою назначено: пилить ножовками руки арестанту. А тут уже не усем способно таковое испытание. Правда, смотрят, привыкают, глядишь, и попривыкнут. Я же к такой науке неспособный, у меня и хфамилья земнадельская, мне бы лучше земличку ковырять. Тая учеба наболонь мне, ни Миша, ни Гриша, у пользу не пойдет, николи не одюжить мне яну. Делайте со мной, што хочете, товаришшу майору, хоть вубейте, нету мочи.Ректору Специального учебного заведения майору Зуеву П. 3. от курсанта 2 курса факультета спецмероприятий Хлебникова П. И.
Прошу отчислить меня из Специального учебного заведения без возврата и насовсем в связи с моей невозможностью понимать учебного процесса и присутствовать в занятиях.
Глава 8
Поскольку невозможно доверить бумаге донесение об исполнении вашего, товарищ майор, приказа относительно курсанта второго курса факультета спецмероприятий Хлебникова, докладываю устно: приказание исполнено.
Касаясь до дела более подробно, сообщаю: наблюдение за поименованным курсантом продолжалось недолго. В течение одного дня были выяснены все его маршруты, время занятий, отдыха, гигиенических процедур. Свободные часы проводил он в библиотеке нашего учебного заведения, остальное время — в соответствии с расписанием занятий и регламентом училища. После ознакомления с личностью курсанта мною было принято решение продолжать наблюдение и искать подходящего момента для выполнения вашего, товарищ майор, приказа. Днем исполнить его было затруднительно, и я подумал, не попробовать ли ночью? Во исполнение этой идеи, всю ночь дежурил в казарме после того, как был произведен отбой, и курсанты отошли ко сну. Задремывая от времени до времени, я старался не упустить момент, когда мой подопечный встанет и, влекомый естественной нуждой, отправится в сортир, который находится, как вам известно, на улице, в дальнем углу нашей территории. Ждать пришлось довольно долго, но к утру терпение мое было вознаграждено. Уже светало, когда Хлебников, продрав глаза, поднялся с койки, наскоро сунул ноги в сапоги, вышел из казармы и двинулся к сортиру. Я потихоньку выскользнул за ним. У дверей казармы пришлось с минуту подождать, покуда он минует плац и выйдет на тропинку, ведущую к сортиру.
Когда он зашел внутрь, я быстро миновал открытое пространство и бесшумно вошел в сортир. Хлебников уже стоял там наизготовку и целился в очко. Я тихо подкрался в полутьме сортира и приставил к его затылку пистолет. Оружие было обернуто носовым платком. Он ничего не успел понять, потому что мгновение спустя раздался хлопок выстрела. Звук был довольно громкий, возможно, его услышали дневальные на вахте или в казармах, но не в полной мере, так как, во-первых, они находились внутри закрытых помещений, а во-вторых, расстояние до них все-таки было велико. Так или иначе, меня никто не потревожил.