Русский садизм
Шрифт:
И вот, будто не желая забывать это кровное родство, посылает мне Кулик как-то записочку: «Дорогой мой Митя, друг и соратник по бескомпромиссной борьбе с вражескими гнидами, имею сообщить тебе следующее сообщение; как ты являешься суровым, но справедливым карающим мечом нашей революции, так тебе дадено в руки много власти и возможностев относительно подонков рода человеческого. Особливо ценные поступили в мои руки сведения на некого Михайлова, из них можно сделать сильную громкость на всю страну, и выгода наша с тобою может обозначиться от этой громкости в виде немалых поощрительных предметов, начиная от новых знаков на петлицах и кончая, быть может, персональными авто. Хотел было я себе забрать тоего Михайлова, да дай, думаю, поделюсь с другом избытком славы и призов, ведь мы с тобой обои должники друг дружке. Ты, думаю, получше моего распутаешь хитросплетения клубка враждебных намерений, ибо ты такой скрупулезный дознаватель, что даже и мне далеко до тебя. Как будешь в области, заходь ко мне, почайкуем с рафинадом, — знатный рафинад нынче отоварили в распреде, — и еще печенье «Солнечное», названное по светилу, облучающему нашу славную Отчизну. Передай мои приветы своей законной жёнке Лёке, достойной боевой подруге такого замечательного рыцаря. С коммунистическим приветом до тебя, твой верный друг Мирон Кузьмич Кулик. Такого-то числа, месяца и года. А далее смотри приложенье на семи листах: “Оперативные данные на главного инженера отдела строительства дорог Автодорожного НИИ Михайлова Владимира Михайловича, 1907 года, русского, беспартийного, проживающего по адресу такому-то”. Еще привет и пожелание разоблачения уже уличенного во многих преступлениях шакала».
Ну что ж, поотдал приказы кому надо, и даже не иду смотреть, что за гуся привели — на кой черт он мне, нехай с ним поработают без меня, а я после бумажки почитаю, да и решу, куда его, — надолго или навсегда, а может, и вовсе никуда, может, он полезным будет Управлению
Проходит день за днем, кончается неделя, вызываю кого надо, приказываю принести бумажки и вдумчиво читаю. Вижу — враг истинный, матерый, хитрый и коварный, умело скрывающий свою личину. Вот, к примеру, квитанция № 7506 из Отделения по приему арестованных: изъято 86 рублей 02 копейки — такие деньги разве могут быть у простого человека? Ясно, что не могут, значит, это гонорар, тридцать сребреников, полученных за предательство советского народа, грязные деньги, испачканные черной завистью и злобною слюною мировых капиталистов. Смотрим дальше — протокол изъятия: «Взяты для доставления в Главное Управление ГБ уличающие матерьялы: паспорт, профбилет и аттестат из ВУЗа, две фотографии, переписка (56 штук) и брошюра вредительского содержания». Так-так-так… Паспорт: со всею очевидностью можно утверждать — поддельный; чернила как-будто некоторым образом неуловимо отличаются от настоящих, да и печать какая-то не круглая; а профбилет, — ну, это ширма, как это удобно — спрятать свое звериное лицо за благодушной маской члена профсоюза. Далее: диплом; возможно, и настоящий, ведь этот враг сначала был советским человеком, а ежели он резидент, то мог внедряться в здоровое, счастливое общество долгими годами, значит, жениться, окончить институт и поступить на службу. И фотографии его, полагаю, тоже говорят о многом, метит все же шельму Бог — глаза лживые, и нос с хитринкой, а губы — развратные, порочные такие губы, нарочно созданные враждебными спецслужбами для совращения наших женщин и выведывания у них под видом личной приязни государственных секретов. Теперь брошюра, она дополняет общую картину, сразу видно — вредная брошюра, подрывающая главные наши основы: «Битумные покрытия шоссейных дорог и их эксплуатация в условиях умеренного климата». Несомненно, сия брошюра изготовлена в недрах подрывного центра, каковых изрядно организовано нынче за границей; как же, изволите ли видеть: «битумные покрытия», где же это у нас битумные покрытия? — сплошь асфальтовые, а значит, клевета и призыв изготовлять дороги, которые после кратковременного пользования просто-напросто развалятся, не принеся нашему хозяйству пользы. Да и слово «эксплуатация» очень характерно, оно явно намекает на эксплуатацию пролетариата капиталом, которая доводит бедный пролетариат до полного изнеможения, а в контексте вредительской брошюры это слово следует считать призывом к беспощадным и непосильным нагрузкам на наши советские дороги, запас прочности которых рассчитан на нормальную работу, а не на потогонную систему, предлагаемую господами диверсантами. Ну, и наконец — «умеренного климата». Опять же клевета, нет у нас ничего умеренного, все только высшее, лучшее и превосходное, а умеренное — это было до семнадцатого года, но враждебные спецслужбы, оголтело воют, будто бы наш климат будет похужее ихнего, а между тем, он лучше, лучше и еще раз лучше. И вот итог — переписка, пятьдесят шесть штук, основная часть посланий направления любовного, однако же имеется и производственного, выдающего секреты советского автодорожного строительства. Короче говоря, диверсионные послания, доставленные почтою открыто и бесцензурно, а может быть, и не почтою, а с нарочным, ибо конверты от тех писем начисто отсутствуют. Бумаги же любовные, полагаю, суть шифровки, но более серьезные, иначе их не надо было б зашифровывать. Итак, моему внутреннему взору ясно — враг, никаких сомнений.
Ну, что ж, вызываю Михайлова и его приводят; думаю себе: гусь же ты, ловко замаскировался; он такой потухший, бледный, изможденный. Думаю: может быть, раскаялся? Может быть, услышу речь повинную и покаянную? То-то будет ладно, и мороки меньше — не люблю я все-таки выбивать признания; хоть и не моя это работа, а все ж-таки муторно на душе, покуда ожидаешь в кабинете, а товарищи твои, соратники по многотрудным будням, прилагают к упрямому врагу физические силы. Соблюдая все формальности и правила, вопрошаю его за паспорт и за профбилет, и за все подобное, и особенно за письма, ибо там, полагаю, главное вражеское содержание. Отрицает все, упрямый гад, ничего не признает, видно, мало поработали с ним мои орлы с нижних этажей. Ладно, не привыкать, отправляю на доводку, а сам потихонечку готовлюсь к дальнейшим схваткам во имя нашего Отечества. У меня есть один секретный документик, мне его Кулик дал, по дружбе уступил, этим документиком я упрямого Михайлова запросто доведу до нужной мне кондиции и заморочу так, что своих узнавать не будет, пускай только ребята с ним еще немножко потеренькают. Кулик свою работу знает, ушлый мужичок, глупо все-таки хвалить родимое болото, понося соседнее, коли они имеют общий родничок. Вот он и делится со мною лишними кусочками, а как же — иной раз и я ему чего-нибудь подкину.
И вот проходит сколько-то времени, я говорю — Михайлова ко мне! Ему вменяется террористическая деятельность и шпионаж, и то, и се, и очень много всякого, ну, пусть попробует, повертится! Приходит — очень нехороший вид, орлы мои маленько перебрали, да, впрочем, ничего — сильного вреда не будет. «Ну, что? — говорю ему, — созрел, голубь, до искренних признаний? Плевать я хотел на твой паспорт и профбилет, да, пожалуй, и на переписку; тоже мне сокровище — сраной кошке жопу подтирать. А ты лучше-ка скажи, с кем важивал дружбу на даче у Лисвицко-го, славного адмирала флота? Да говори, не бойся, я же знаю, оперативными данными доказано, что важивал ты дружбу, голубок, с Абрамовым и Сергиевским, Зафранским и Казючицем, еще были их подруги Неля, Валя, Маргарита и Сусанна. И Зафранского, кстати, мы отдельно спросим, почему, мол, ты, Зафранский, повез в гости к адмиралу не жену, а пятнадцатилетнюю Сусанну и что, дескать, ты там с нею в самой дальней комнате делал? Впрочем, до тебя это не касательно, поскольку и в тот раз и в прочие разы ты бывал в гостях с супругою своею Никою, и не это я хочу тебе вменить. А хочу я тебе вменить сговор с контрреволюцией и наперво с Лисвицким Сигизмун-дом Леопольдычем, который работал на польскую разведку, а ты, сволочь недобитая, еще в тридцать третьем годе стал его подручным… Не говори только «нет», ты такой матерый диверсант, каких свет еще не видывал, ведь сколько ты передал шифровок о наших стратегических дорогах и прохождении военных грузов! А кто готовил взрывы лучших мостов Советского Союза? А кто инспектировал дороги Минск — Логайск, Колодищи — Заславль и множество других, и под прикрытием инспекции собирал секретную цифирь? Ну как же ты не признаешься, коли полностью изобличен? Сразу видно, что человек ты неказистый, несознательный, проще говоря, не советский человек; советский бы давно раскаялся и все, чего партия хотела, признал. Ну и что, что беспартийный? Тебя взрастила советская семья, и партия учила тебя жить по-ленински, а ты, жлоб, все по-сво-ему хотел, ин-ди-виду-аль-но, презирая коллективную мораль и социалистические принципы. Вот и результат: скатился в трясину себялюбия, личное возвысил над общественным, отсюда и твое предательство и те валютные тридцать сребреников, что получил от Сигизмунда Леопольдыча.
Побеседовав таким образом, выхожу я из Управления, а навстречу мне кидается некая бабенка с очень даже смазливым выражением в лице. «Гражданин начальник, — говорит она, умоляя голоском, — уделите время, очень буду вам за это благодарна». — «У меня — отвечаю ей, — дорогая девушка, есть приемные часы и минуты отдыха; и вот сей момент выпали мне те редкие минуты; направляюсь в семью и к домашнему уюту, чтобы умственный строй моего мышления имел возможность отдохнуть, но вы пренебрегаете заведенным распорядком и дерзко нарушаете законные установления». — «Пожалуйста, гражданин начальник, — не слушает она, — что угодно ради вас…» И тут как будто пахнуло мне в лицо горьким черемуховым запахом, и я почувствовал кураж своего взбудораженного организма, ладони у меня вспотели, и я сказал себе: «Моя воля — это закон. Моя власть — это закон. Мои желания — это закон. Ты будешь делать все, что я хочу. А я хочу такое, что тебе не снилось. И то, что я хочу, ты потом будешь вспоминать с омерзением, и тебе будет так стыдно, что ты захочешь отравиться, только бы не вспоминать. И при всем при том с энтузиазмом будешь делать все, что я велю, ведь ты в моих руках, ты на моем крючке, я подсек тебя за твою пухлую губку и выбираю леску, подтягивая все ближе твое беззащитное тельце. Мне знакомо это лихо, — оно называется любовь, — я его хлебнул с девушкою Лёкою, и вижу его в твоих глазах, оно плещется в зрачках, оно хочет, да не может, оно пытается, да не выходит, и все эти попытки ничего не стоят — ни гроша, ни иного мизера, потому что я — разрешаю, я — позволяю, я — даю согласие, я — благосклонно уступаю, я — милостиво соглашаюсь, я — усмиряю это лихо, которое плещется в твоих глазах, оно в моей власти, и ты — в моей власти. И даже — более того, — я знаю, за кого попросишь, чую, собачьим нюхом чую, ты — разрешение моей проблемы относительно одного ржавого штыря, того, что зажал мои новые награды, не смиряется и не хочет подчиниться. А теперь вот знаю я, чем его ломать, как заставить его скрюченные пальцы разомкнуться и выпустить на волю изнемогшую в сопротивлении душонку. Это лихо победит тебя, лихо, которое называется любовь…».
И говорю ей тогда: «Только назови фамилию…». Она отвечает как по-писаному: «Господи, — Михайлов…».
Как горжусь я своим классовым чутьем, думается, это тятина
заслуга, ну, а все, что далее, — я, пожалуй, вынес из училища и сию науку стану применять следующим образом: «Раз попался твой мужик, — говорю ей, — отвечать ему придется по всей строгости закона. Вменяется ему очень многое и все почти расстрельное, и он даже кое с чем согласен, однако факты шпионажа признать затрудняется. Я тебя отправлю до него, а ты уж ему втолкуй, что правосудие у нас гуманное, и коли он раскается, открыв мне без утайки всю правду, я его спасу от стояния возле каменной стены и ожидания ужасного мига расстрела. Пускай сотрудничает с нами и помогает следствию, которое что-то больно затянулось и не видать ему конца из-за этого Михайлова, а ведь нас ожидают новые, неоткладные своею важностью дела». Тут она посмела возразить: «Гражданин начальник, — говорит и смотрит мне под ноги, — а ведь вы его не сможете сломать. Он ни в чем не виноват, и даже если что признал, потом все одно — откажется, ведь он мною хорошо изучен. Вы лучше, знаете-ка, что? Взяли бы меня заменой, а его бы отпустили; я понимаю правила игры и на все отвечу — да. Дайте мне грехи, которые надобно принять, я приму их без ропота и гнева». — «Ну, — думаю, — вот тебе и моя воля! Как же я не досчитал и не дотумкал, что это лихо, коего название любовь, шагает часто в одну ногу с погибелью и смертью и порой меняется с ними местами? Вот кто победитель в нашем споре — эта кукла механическая с черными глазами, и она ничего не исчисляла, ничего не строила и не чертила планов, — она пришла и говорит: меняемся и вся недолга. И ведь права, права эта странная сученка, как я сразу не подумал; все — закрыто дело; руководители — Лисвицкий и она, дело на следующей неделе можно передать в суд». И говорю ей: «Ну, коли так, воля ваша, отпущу я завтра Михайлова». Она побледнела, как сумрачное небо, улыбнулась безумною улыбкой и пошла прочь по длинной-длинной улице. А ночью я послал своих орлов, они ее арестовали, привезли и все, что надо, сделали.Утром прихожу в Спецучреждение, выпили мы с нею кофейку и приступили тихонечко к допросу.
Долго ли, коротко ли, подходит вечер; она на все сказала — да, и мы оба так устали, что давно уж надо отдыхать, но остался еще один вопрос и на него, я полагаю, ей судьба ответить — нет. Иначе не стала бы она меняться — ни с кем и ни на что — и сохранила бы себя ради продолженья рода, а погибший муж стал бы для нее легендой, и его именем гордились бы потомки. Надо же поднять ребенка, выкормить его и выучить, а без матери он вырастет ущербным — ну, почти как я — и не сможет отличить черное от белого. И вопрос тот должен я задать ей не по делу, а по жизни, чтобы уяснить себе, до какой отметки может пасть человеческая самка. И подходит время этого вопроса, и думаю — вот, хоть раз за целый день услышу от нее маленькое слово «нет» и спрашиваю: «Дети есть у вас?», а она смотрит мне в глаза, горько усмехается и снова, в который уже раз скорбно отвечает: «Да…».
Глава 4
Это дело началось обыкновенно; не резон нам изумляться подобным обстоятельствам. Вызывают меня, как водится до высокого начальства, сажают в кресло и даже предлагают кофий, а засим разъясняют суть оперативного задания. Дескать, вам, секретному сотруднику Амалии Петровне Маузер, доверяется важное государственное дело. Известно, что разоблаченное не так давно и уничтоженное благодаря бдительности наших славных органов преступное сообщество, руководимое известными бандитами Лисвицкими и Михайловым, пустило свои губительные метастазы в недра социалистического строя настолько глубоко, что до сих пор кое-какие осиные вредительские гнезда благополучно действуют и портят жизнь советскому сообществу на радость империалистам-злопыхателям.
Вот, примера ради, наличествует в пункте N. некий козел Мефодий Африканыч Постников, получивший несколько времени назад у еще неразоблаченного Михайлова секретные директивы относительно искоренения интеллектуального потенциала Страны Советов и постепенного насаждения козлиного мировоззрения, которое, как известно, не простирается далее огородов с капустой и морковью. А посему приказ вам, Амалия Петровна, как одному из лучших наших кадров, переместиться в город N., войти в контакт с козлом Мефодием и совратить его, применив к сему моменту свои обольстительные чары. Далее очевидно, что ваше виртуозное владение интимным инструментом и доскональное знание техники любовных игр помогут вам в логическом завершении начального этапа операции. Вы, дескать, должны добиться от козла Мефодия предложения руки и сердца и, не откладывая дела в долгий ящик, быстро согласиться на его завлеканья и посулы. Я, конешное дело, резонно возразила, мол, я и так уже в некотором роде замужем и мой супруг, хорошо известный в нашем Спецучреждении Лев Маркович, стал бы, безусловно, возражать против такого развороту. Мне же ради искорененья непонятности было доходчиво разъяснено, что товарищ Маузер весьма стойкий партиец и для блага страны готов пожертвовать даже и женою, тем более что жертва сия — вовсе и не человеку, а какому-то козлу. Вдобавок было мне объявлено, что, впрочем, я и сама прекрасно знала: медицинским освидетельствованием при поступленьи на работу в Спецучрежление достоверно установлено, что детородный инструмент общеизвестного Льва Марковича с отроческих лет имеет зачаточное содержание, а смыслу вообще не имеет никакого, и посему претендовать на эксплуатацию любовного органа супруги он не может, соответственно, и относится к сему органу без особого вожделенья и пристрастия. Следовательно, супротив не станет возражать, ежели супругу определят во временное пользование к другому, более способному и искушенному в делах любви представителю мужеского пола, тем более, что того требуют стратегические интересы Родины. Мне же вменяется разоблачить вредителя и предоставить доказательства его враждебных намерений.
Ну и что? Нашему брату, то есть я хочу сказать — нашей сестре, главное дело — получить приказ и деньги на довольствие, чтобы в командировке голодовать не довелось, а супротив того, было бы что выпить, да чем эту радость закусить. Отправляюсь, значит, паровозом в город N., даже и не город, а какое-то захолустье; дома барачные, улочки кривые, повалившиеся заборы по всем сторонам и диковатые взбалмошные куры на площади перед заколоченною церковью. Отыскиваю нужный дом и вижу в заросшем крапивой огороде козла Постникова, известного мне по фотографиям, предъявленным в родном Спецучреждении. Узнаю его осанистую фигуру, поросшую длинной пегой шерстью с клочьями репейников под отвисшим брюхом, толстогубую морду с реденькой бородкой и грозными закрученными рогами, узнаю наглые глазки, полные злобы ко всему честному, искреннему, пролетарскому. Подхожу к штакетнику и говорю самое банальное, что только может войти в ум такой интеллигентной женщине, как я: «Не дадите ли воды напиться одинокой страннице?» — «Просим, просим, — говорит козел Мефодий, — по перышкам вижу пташечку столичную, коей полет подобен порханью эльфов в чарующих зефирах. Однако, дескать, не возьму я в толк, чем обязан высокой чести и могу ли в будущем рассчитывать на благосклонное внимание столь воздушной и завлекательной особы?» — «Очень даже можете, — отвечаю я, поскольку мое безоблачное детство с самых незапамятных времен омрачалось грязными перверсиями, и самая стойкая из них — зоофилия — сохранилась вплоть до сей поры, о чем и говорить-то стыдно, но не говорить перед таким приманчивым самцом было бы неправильно. И вообще, дескать, вы мой идеал, и я хочу воспеть вас, как Апулей воспел когда-то греховную, но сладостную страсть. Примите меня, Мефодий Африканыч, до себя и разделите со мной восторги в связи со справедливым и упоительным миропорядком, коего тайное устройство дозволило нам иметь сию сладостную встречу».
Ну, ясно дело, козел Мефодий Африканыч после таких речей слюни распустил, едальник свой, потерявши осторожность и конспиративный нюх раззявил, давай стелиться предо мной, как лист перед травой, глазки у него замаслились, голосок елеем заструился, и давай бубнить уверения в почтении и прочая и прочая. Захожу я в дом и вижу убогое холостяцкое жилье, сразу ясно, что живет козел, потому как все крутом кособокое да криворукое, на столе морковные огрызки и немытая посуда громоздится, а по углам грязные носки рассованы. И вдобавок запах прелой шерсти, загнивающей капусты и нестиранной постели — одним словом, запах старого грязного козла, неистребимый, невыводимый, навечно въевшийся в окружающий пейзаж. До того тошно мне стало, думаю, посередь такой помойной незадачи стану я что ли ляжки тут свои раскидывать, исполняя партийное задание? Потому, засучив рукава, беру ноги в руки, иду за водою до колодца и принимаюсь мыть, скрести, скоблить, стирать, драить, отпаривать, чистить, полировать, протирать, отмачивать, подметать, утюжить, вешать, набивать, поправлять, передвигать, устанавливать, и так далее до бесконечности в течение трех дней и трех ночей, покуда все не стало на свои места и не исчезла мерзкая козлиная вонь. И его самого, козла немытого, тоже привела в порядок, — постригла, отмыла, вычесала репейники из брюха, подбрила бороденку, отполировала рога, почистила копыта, а то, думаю, неровен час полезет на меня, контра недобитая, с грязными копытами, так и блеванешь, пожалуй, на свежие простынки. И вот вижу — проникся козел Мефодий Африканыч до меня всякими чувствами, потому как и в хозяйственных заботах пёрла из меня насущная бабья предопределенность — нависну я, сказать ради примера, над посудою и чищу ее со всем усердием песочечком, а сиськи свесятся и прыгают как живые со стороны на сторону, да так завлекательно, что, пожалуй, и мертвый зашевелится. Или, скажем ради другого примера, драю половицы да и загнусь кормою так, что козел Мефодий Африканыч, хоть и старик, но устоять супротив такого варьете заведомо не может. Словом, как-то раз, как я и замышляла, завершился у нас день полноценными плотскими утехами. Отмытый козел Мефодий Африканыч взгромоздился на меня всеми четырьмя копытами и давай пилить как заведенный.