Русский садизм
Шрифт:
Сгущались тучи и над Григорьевым. После ультиматума от Худякова в штабной вагон пожаловали чекисты из Особотдела фронта, явно посланцы Антонова-Овсеенко. Кажется, он начал, наконец, понимать истинную суть происходящего. Чекисты объявили комдива арестованным и предложили ему и всем штабистам сдать оружие. Григорьев побледнел, глаза его налились кровью; поливая матом окрестности, он судорожно выхватил оружие и открыл беспорядочную пальбу. Штабисты тоже стали стрелять, и уже через минуту на полу вагона лежало несколько трупов; двух уцелевших чекистов мгновенно скрутили и жестоко избили. Не успев сказать друг другу последнее «прости», они уже висели на станционных столбах, а Григорьев приказал немедленно арестовать всех дивизионных комиссаров.
Это означало мятеж. Ночью Григорьев дал мне тезисы воззвания и велел к рассвету написать полный текст, чтобы утром
Появление Универсала стало сигналом к действию. Со станции на Елизаветград потекла лавина солдат, мгновенно оцепивших центр, где были расположены советские учреждения, воинские части, штабы продотрядов. Были блокированы Артиллерийские курсы, захвачено здание военного комиссариата; руководящих работников, чекистов, милиционеров немедленно арестовывали.
Все григорьевские командиры получили четкие приказы о разгроме еврейского населения города. Накануне ночью в штабном вагоне Григорьев истерически кричал, что спасти Украину можно только полностью вырезав евреев. Как только елизаветградские Советы убедятся в непререкаемости наших намерений, вещал атаман, их сопротивление будет сломлено. По мысли Григорьева, истребление ненавистной нации не должно было осуществляться стихийно. Он предложил план, согласно которому первому удару в городе подвергнется синагога, потом еврейский базар, далее — еврейские магазины, лавки и склады, в последнюю же очередь — дома и квартиры обывателей.
Ночью в городе никто не спал. Утро было тихое, и только запах гари напоминал о том, что мира на этой земле нет и вряд ли он скоро воцарится. Майская зелень трепетала на ветру, свежий предутренний холодок гулял по замершим улицам. Солнце еще не всходило, но уже было светло.
Кавалерийские командиры вышли из штабного вагона, закурили и коротко посовещались.
Деловитая суета продолжалась еще с полчаса.
Вскоре на улицах города появились стройные колонны всадников, одетых в новое английское обмундирование и вооруженных шашками.
Артиллеристы, между тем, вывели орудие и установили его против синагоги.
Всадники, не выказывая ни малейшей агрессии, молодцевато гарцевали. Где-то заиграл духовой оркестр, бойцы приосанились и двинулись чуть быстрее. Видно было, что среди кавалеристов есть люди навеселе, и оттого они казались праздными гусарами, отправляющимися на пикник.
Но вот ухнуло орудие, раз, другой, и те, кто находился возле синагоги, увидели сквозь поднявшуюся пыль и кирпичную крошку рухнувшую стену еврейской молельни. Артиллеристы кинулись вперед. Синагога была пуста, сопротивляться разгрому оказалось некому. Лишь старик-сторож в ужасе воздел руки к небу, увидев солдат, которые, не остановившись, смели его и упоенно принялись крушить и ломать все вокруг. В одном из потайных схронов нашли священную Тору, сначала в остервенении топтали ее ногами, потом стали на нее испражняться, завалив ее кучей дымящегося дерьма.
Кавалеристы все гарцевали на мостовых, лошади звонко цокали железными подковами, и вот один из отрядов вдруг с гиканьем сорвался и поскакал…
На улицах в это время появлялись какие-то темные личности; выползая из подъездов и подворотен, они с опаскою оглядывались по сторонам, втягивали головы в плечи и все-таки двигались куда-то, торопились за какой-то, только им известной надобностью.
Всадники тем временем подлетели к базару, и вот уже затрещали под их напором двери и ворота, зазвенели разбиваемые стекла, заскрежетали срываемые замки и решетки. Кони носились по рядам, а склады и лабазы изрыгали из своих недр мануфактуру, муку, пшено, гвозди, веревки, мясные туши, конфеты, посуду, пуговицы, семечки, шапки, горох, булавки, бусы, свечи, куски топленого масла, рыбу, сапоги, доски, глиняные горшки, рубанки, галстуки, подштанники, кружева; уже полился керосин из бочек, кто-то этот керосин подпалил, и среди вспыхнувшего огня и черного керосинного дыма завизжали невесть откуда взявшиеся люди, завопили: «Ратуйте!!», зазвучали выстрелы и стали слышны всхлипы шашек,
сносящих головы, мольбы о пощаде и матерные проклятия. Люди ползали по земле среди пыли и стука копыт, лошади топтали их, спотыкаясь, упавшие пытались найти хоть какое-то укрытие, нишу, щель, втискивались в прилавки, отчаянно вскакивали на ноги и бежали, но их настигали всадники на хрипящих конях и рубили, рубили… Среди кавалеристов уже сновали мародеры, тащившие с места бойни все подряд и исподтишка избивавшие евреев; какие-то небритые перекошенные рожи с ухмылками на губах, жирные бабы, озаренные вдохновеньем грабежа и юркие подростки, снующие в хаосе погрома…Я знал, что Григорьев в преддверии нападения приказал открыть двери городских тюрем и выпустить уголовников — их бандитские хари и мелькали среди беснующейся толпы. Вот бородатый мужик, посверкивая потным багровым лицом, тащит на спине мешок с просыпающейся мукою, вот другой мужик в рваной тельняшке с остервенением бьет по морде тощего пожилого еврея, вот группка подростков, щедро одаряя оплеухами и тычками, увлекает черноволосую девушку в разбитый лабаз, а малолетки суетливо ползают в пыли, подбирая рассыпавшиеся конфеты и набивая ими карманы…
Меж торговых рядов и на прилавках уже валяется немного трупов без различия пола и возраста, а среди говяжьих туш возле открытой двери мясной лавки — зарубленный младенец с зияющей раной на груди. Кони оскальзываются в застывающих лужах крови, всадники устали рубить и крушить, остервенение на их лицах сменяется выражением беспредельной тоски и смертного томления, — крушить уже нечего, убивать некого, только раненые ползают в пропитанном кровью сахаре и душераздирающе стонут… Кавалеристы медленно покидают базар, крупы разгоряченных коней лоснятся от пота; ближайшие улицы завалены хламом, рваной бумагой, звенящим стеклом и черепками битой посуды, пух и перо медленно оседают на грязных тротуарах, по мостовым идут добрые христиане с награбленным скарбом, иные везут его на тележках, — славно погуляло наше воинство — и атаману потеха и православным обывателям прибыток…
Утомленные бойцы устало бредут к полевым кухням; после работы не грех и подкрепиться. Отводят лошадей к коновязи, чистят обмундирование, сапоги, умываются, вычищая из-под ногтей запекшуюся кровь.
Григорьев со свитой обедает в парадной зале реального училища. Атаман оживлен, возбужден, пьет без меры и спаивает товарищей. На меня глядит неодобрительно, хмуро, но быстро отвлекается, снова и снова принимаясь за еду. Похабно смеется, обсуждая детали погрома на базаре, сотрапезники делятся подробностями и пьяно бахвалятся подвигами. Вдруг Григорьев замечает на улице какое-то движение. Выглянув в окно, он видит старуху-еврейку, склонившуюся над трупом молодого мужчины и рядом — одного из наших бойцов, прикладом отгоняющего ее. Григорьев оставляет еду и подходит к окну. С минуту наблюдает, потом негромко приказывает кому-то за спиной: «Дай-ка винта!». Ему услужливо подносят винтовку, он берет ее, целится, нажимает на курок. Раздается гулкий хлопок, старуха падает головою на труп мужчины, из-под ее волос на грязной сорочке трупа расплывается алое пятно. Боец возле старухи ошалело смотрит через улицу на Григорьева; атаман, довольный произведенным эффектом, отдает винтовку и как ни в чем не бывало садится к столу. Я вижу его грязные заскорузлые пальцы, разрывающие мясо, крепкие темно-желтые зубы, впивающиеся в оторванный кусок, и меня начинает мутить…
Пьянка продолжается до вечера, кто-то уже спит прямо за столом, кто-то выкрикивает бессвязные фразы; по улицам бродит подвыпившее воинство, раздаются одиночные выстрелы, лай собак, леденящие душу вопли и вдруг — шум при входе, глухие удары, крики и бряцание оружия.
Входят караульные: «Слышь, батько, до тебя тут депутация жидовская…». В зал вталкивают четверых пожилых евреев, в приличной одежде, в хромовых сапогах. «Панове, — причитают евреи, — не губите душ… мы завсегда тихие люди… у нас нема большевиков…»
Григорьев тупо смотрит на евреев, собутыльники пьяно ухмыляются. «Мы — нация тихая, небеспокойная, — снова тянут старики. — Пан атаман, дайте трохи жизни…» — и протягивают Григорьеву сверток, туго перевязанный бечевкой. «Це контрибуция, — говорят евреи, — у нас нема беспорядку меж крещенными людьми». — «А, христопродавцы, — бормочет атаман, — прижали ж вам хвосты…» Он делает знак, деньги забирают, а евреев уводят, и через минуту сквозь закрытые двери слышатся звериные вопли и вспыхнувший, но тут же погасший мат. Заколотых евреев выбрасывают на улицу, из окна видно, как к теплым трупам, перепачканным кровью, сбегаются бродячие собаки.