Русский Треугольник
Шрифт:
Но страшнее всего было ходить на задержания или, как говорили, на зачистки. Вокруг дома располагались пулеметчики с гранатометами и снайперы, а если в доме находились боевики, то «группа нарыва» никогда не возвращалась в таком же составе, всегда были убитые, об этом все знали, но приказ есть приказ… К дому пробирались, распределившись в цепочку, человек по шесть. Пробежишь метра два, потом дальше несешься, приходилось и десять метров бежать: перепрыгиваешь из одного укрытия до другого; если получилось – радуешься. И вот уже контрольная группа выводит из дома, видимо, старшего: мужчину средних лет, смурного и бородатого. Глаза сверкают, как угли в преисподней. Ну и что? Спрашивать его о том, есть ли еще кто в доме, не считая женщин и детей, глухой номер – всё равно не скажет. Боевиков они не сдают: то ли боятся их больше, чем нас, то ли родственник среди них имеется, то ли Аллах не разрешает. Хрен поймешь их вообще: сидишь иногда с ними в доме, вроде люди как люди: чай пьешь, хлеб ешь вместе. «Благослови Аллах мясо белий овса», – говорят, сложив ладони вместе и проводя ими по лицу. Спрашиваешь миролюбиво так, есть ли кто в доме, они миролюбиво Аллахом тебе клянутся, что нет, спокойно, мол, всё: ни бандитов, ни оружия никакого, а ночью оттуда – из того села – из дома того обстреливают нас… Вроде соседи, но это всё только условно, хотя и водку нам продают – хреновая, правда, у них водка… Залейтесь вы ею сами, так не пьют же, им их Бог не велит пить. А убивать велит, что ли? Я слышал, что вроде бы нет. Мне рассказывал один кент, что в Коране написано: «Убивая одного человека, ты убиваешь весь мир», как-то так… Но ваххабиты, те за джихад до последнего неверного –
У молодых пацанов, конечно, от всего этого крышу сносило, и тут уж никакого гуманизма. Как-то в одном из подвалов нашли мы наемников раненых, среди них в том числе были украинцы и даже русские – из разных городов, не помню уже каких. До меня не доходило, за что они воевали против своих же. Помню, с какой ненавистью смотрели на меня, я еле сдержался тогда, автомат сжимал так, что аж пальцы побелели. А эти суки начали причитать и ныть, чтобы мы их не убивали, потому что у них дома семьи, дети. А у нас, значит, нет ни мамы, ни папы – сироты мы все бездомные и безымянные и сюда пришли в войнушку поиграть, блядь… Так случилось, что как раз перед этим пуля снайперского патрона 7,62-миллиметра в крышу нашей машины вошла как в масло, водителя убило, но мы повыпрыгивали из машины и отстреливались, спрятавшись за ней. Обошлось. Это как сказать, потому что еще в тот же день на нашу колонну напали, а там среди солдат были контуженые, так их всех в БТР заживо сожгли вот такие же суки, как эти… Где был, в каком месте находился этот ваш гуманизм сраный тогда? На бумажках он, которыми только подтереться, когда твоих крошат, а ты ничего сделать не можешь, кроме того, как только в глухой злобе пообещать, что отомстишь за пацанов. Война автоматически перебрасывает тебя из цивилизованного мира в первобытную дикость. Сам себя иногда боишься, но сдерживаешься, говоришь себе, убеждаешь, твердя, как мантру заученную: «Ведь это же мирное население». Поэтому весь тот гнусный треп о наших зверствах – это либеральные помои и ничего больше, они же топили за боевиков, называя их повстанцами, повторяя точь-в-точь бред иностранных правозащитников. Сюда бы их на часок хотя бы… Я тогда вдруг понимать стал, как странно всё получается с их свободой и правами… Вот мне лично по барабану, если в каком-нибудь штате буза начнется. Ну, посмотрю, может, послушаю, но вникать точно не буду, потому как не собираюсь влезать в их дела или чего-то там менять у них. А им чего не спится? Их что – всех так ипёт, как мы живем? Освободить нас от чего-то хотят беспрестанно. Так о свободе нашей беспокоятся, что кушать не могут… Утром только глаза откроют, так сразу и начинают руки ломать и в голос плакать о попираемых и угнетенных наших страдальцах, мучениках, ущемленных кровавой тиранией… За какое место их ущемили? А я так думаю: им всем чего-то от нас нужно. И чем больше они беспокоятся и чем громче кричат о правах, тем подозрительней мне это кажется. Стопудово: изменить, свергнуть, подчинить и прочая халабуйда у них в башке… И у наших гиен, подъедающих за ними, то же самое направление в извилинах распрямленных… Я ни разу не политик, и никого убеждать в своей правоте не стану, это для моего внутреннего пользования. Вот такая, скажем, народная мудрость… Я и дальше по этой формуле оценивал происходящее, уже после войны, и всё у меня сходилось и продолжает сходиться… Знать бы еще, чем оно закончится. Правда, тогда я хотел одного, чтобы скорее закончился бой и дойти до своей койки: рухнуть на нее и забыться сном…
Но самым паршивым было вести огонь в условиях города – как раз потому, что необходимо избегать потерь мирных жителей. А там всё так перемешано: кто из них мирный, кто с ножом или с винтовкой, попробуй пойми. А к какой категории наркоторговцев относить? Ребята некоторые крепко подсаживались, тихорились, конечно, а на глаза посмотришь – красные, как у кролика, понятно всё становится. Я никого не осуждаю, просто сам держался как мог, а кто-то не мог, ну да…
Операции, проводимые в городе, уносили много жизней, хотя старались быть осторожными, но тут, как повезет. Для этого создавалось несколько штурмовых групп, каждая из которых состояла из снайпера, автоматчика и гранатометчика… Обычные ребята… Да, были и отморозки, в основном среди наемников из уголовных элементов, которых даже мы боялись, черт знает, что от них ожидать… Война, она ведь тоже разная, и там проявляется, выворачивается наружу всё человеческое дерьмо, а не только героические порывы… Да никто и не считает их героическими в тот момент: ты просто делаешь то, что должен делать – и всё…
В горах – свои правила: главное расположиться выше противника. Если ты над ним, то – главный: тебе всё видно, да и достать тебя сложнее. Но всё равно ты весь в напряге. Жизнь на адреналине, потому что никогда не знаешь, успеешь ли выстрелить, поэтому при себе всегда оставляли гранату и нож, на всякий случай, для рукопашной или чтобы в плен не попасть…
А ветер там такой, что днем стрелять из миномета очень сложно – не поймать точность координации, а ночью и того хуже. Но еще хуже, когда по своим же… Рискуем. Ждем, кто первый начнет. Вдруг слышим – орут: «Вы кто?» Уже хорошо. По-русски ведь орут. Посылаем с каждой стороны переговорщиков, сверяем карты. И по нашим картам выходит, что маршруты пересекаются. Твою ж мать… гребаная какая-то война. Но на тот раз повезло, что не начали стрелять сразу. Потом обнялись с пацанами, Бога поблагодарили, а больше некого…
Наверное, это и имел в виду Рохлин, говоря о неподготовленности армии. Мы часто не понимали, почему поступали такие странные приказы, но понимать нам было не положено по уставу.
Уже на гражданке я узнал много нового для себя об этой войне. И даже о гибели самого Рохлина всплывали такие подробности, о которых нам не было известно. В 1998-м, когда это произошло, я знал лишь то, что выдавали за официальную версию, – и ничего другого. Раньше Рохлин командовал 8-м гвардейским корпусом, и те, кто прошел первую чеченскую, говорили только хорошее о нем: о том, что он берег солдат и сохранил сотни жизней таких пацанов, как я. Конечно, тогда я мало что смыслил в политике и не знал многого – например, о том, что генерал обвинял тогдашнего президента в государственной измене и в развале армии (ни больше ни меньше). Хотя этот развал я мог почувствовать сам в то время, когда мы были замурованы в бэтээре. С тех пор я не езжу в метро и не захожу в лифт. Это осталось со мной на всю жизнь. И если мне все-таки приходится войти туда, то пережитые ощущения снова возвращаются, будоража мою психику и мне стоит большого труда не проявлять свои эмоции на людях, иначе я бы выглядел довольно неприглядно и вполне мог бы сойти за человека не вполне адекватного. Возможно, так оно было на самом деле, ведь в первое время после возвращения оттуда я вздрагивал от новогодних хлопушек, тогда как в горах, когда долбила артиллерия, если это было далеко от нас, я спокойно засыпал под эту канонаду, к такому на войне привыкаешь… А в мирной жизни любой похожий звук – ненормальный и настораживает…
Однако самым странным на гражданке для меня было то, что люди улыбаются. Думаешь: чему они радуются? Наверное, это происходит потому, что ты сам несешь в себе столько горя внутри, ты наполнен им под завязку, и ничего другого не помещается в тебя больше. Ты многого не понимаешь здесь, пока не приживешься… И пока твои воспоминания не оставят тебя в покое. Призраки прошлого…
Из моего батальона, выходившего из окружения, больше половины было убито и ранено… Это я тогда и получил свою пулю… Но был даже рад, как ни странно, не из трусости, нет, моя радость была оттого, что я остался жив, несмотря на сильную боль, когда нас с Костей везли чинить в Питер. Моя война закончилась и та часть жизни, в которой я присутствовал скорее как статист, потому что от меня там ничего не зависело. Приказ, выполнение приказа… И Бог в помощь…
Мне казалось, что я прибыл на Землю с другой планеты только в тот момент, когда самолет совершил посадку. Я наконец был просто человеком, а не тем странным существом – приложением к автомату, потому что без меня он стрелять не мог. Теперь мне можно было думать о чем угодно, а не только о том, как выжить. Можно было представлять и мечтать, как я буду жить дальше и что стану делать после того, как выйду из госпиталя.
Именно в то время мне и пришла мысль, что всё происходившее
там было не со мной, потому что я был тогда другим, а это равносильно тому, что меня не было, а кто-то другой, похожий только внешне на меня, находился на передовой, замирал в засаде и стрелял, стрелял, стрелял… Врачи назвали бы подобное состояние «замещением», это когда психика, чтобы пережить сильный стресс, пытается загнать его поглубже в неизведанное темное подсознание. Но не важно, каким словом назвать, главное то, что ты при этом чувствуешь. А чувствовал я впереди новую жизнь. Я, заштопанный в госпитале, спасенный врачами и Господом Богом, как новенький, готов был войти в эту манящую, слегка приоткрытую дверь, хотя временами меня накрывал уже ставший привычкой страх, как будто где-то рядом разорвался снаряд, меня накрывало взрывной волной памяти, и картины одна страшнее другой проносились передо мной, взрывая мозг: вот рассыпающийся на глазах высотный дом, сложившийся в один момент, словно он был сделанный из картона, и женский крик, одинаковый на всех языках, и чужая речь – незнакомые слова, даже не чеченские. Кто все эти люди? Зачем они здесь? И зачем здесь я? Земля плыла под ногами, от нее шел пар, или это она так дышала… Она была живая, я точно это знал, когда чувствовал ее через грубую ткань армейской рубахи: она была живая, значит и я еще живой, если способен чувствовать… Да, пока ты способен чувствовать – ты живой. Это же так понятно, так просто. Я запомнил. И запах крови, перемешанный с запахом земли, тоже запомнил. Я старался остановить в себе этот поток из прошлого: хватал сигарету и начинал судорожно курить, как будто задыхался без нее, вдыхал этот едкий дым до глубины легких, до глубины сознания своего. Потом это проходило, и я опять становился похожим на молодого парня, такого же, как другие парни моего возраста. Но оказалось, что не так это просто – перепрыгнуть из одного мира в другой, чтобы тебя не задело. А задевало многое: здесь были какие-то правила игры, о которых я не знал. Что-то произошло здесь без меня, пока я там воевал, защищал, выживал. Меня как будто не ждали. А куда я мог пойти со своим багажом стрелка? Или в бандиты, или в охранники. Но мне было противно даже думать о стрельбе, о борьбе, о мордобоях и других прелестях подобного разлива. Я уже напился всего этого, упился, чуть ли не до смерти. Мне хотелось бы поступить в институт, однако для этого нужно было подготовиться как следует, где-нибудь снять жилье, так как я не был местным, и элементарно чем-то питаться. Все это вместе означало – деньги. Мама с папой жили в Новгороде. Можно было, конечно, вернуться к ним, но слухи оттуда доходили о том, что работы там не найти, если не считать того, что я для себя исключал: вариант человека с ружьем. Помыкавшись так некоторое время, я сел на хвост Костику, потому что он-то был местным и у него имелась квартира, правда родительская, в которой жили его родители и он сам. На время они согласились приютить меня. В одной комнате с Костей мы строили планы на будущее. Ему было проще и понятнее – он собирался поступать в Политех. Я же искал работу, чтобы как-то выживать в этом городе: красивом, но неродном. Перебивался то в одном, то в другом месте. Пробовал что-то мутить в интернете, только там таких сообразительных было много, а пользы мало. А все работодатели брали меня на время и, когда время истекало, выгоняли; видимо, они не хотели оформлять на постоянную работу из каких-то своих интересов, а может, потому, что у меня не было прописки, – я не вникал особо… Просто уходил и шел дальше, надеясь на то, что когда-нибудь мне повезет.В один из мутных питерских вечеров, болтаясь по Невскому, я зашел в это самое кафе, сел на это самое место и, пошарив в карманах, нашел необходимую сумму, чтобы заказать себе чашку кофе. Народу в кафе было почему-то много. Что им всем сразу приспичило выпить кофе? Тогда я еще не знал, что в центре так всегда, особенно в выходной день и в таких приметных местах на Невском. Теперь я уже не помню – может, это и был выходной день, еще бы число знать… Но не знаю. Был обычный день, какие проходили перед моими глазами, как скорые поезда… Я привык пропускать их взглядом и не считать вагоны: все равно бы не успел… У меня была мысль, и я ее думал: куда пойду завтра искать работу.
Неожиданно к моему столику подошла женщина, уже с чашкой кофе в руке, что удивило, но не расстроило меня, так как женщина была красивой. И еще что-то необыкновенное было в ней, что определить вот так с ходу невозможно. Она спросила:
– Разрешите мне за вашим столиком выпить кофе?
– Еще бы, – брякнул я.
И она улыбнулась, от чего лицо ее стало озорным, словно у девчонки, хотя было видно, что она не моя ровесница и даже совсем нет… Вообще, я путался в определении возраста женщин. Ну, где-то от тридцати до сорока, решил я для себя, разглядывая ее. Она молча пила кофе и не смотрела на меня совсем. Потом встала и пошла к выходу. А я как сомнамбула пошел за ней, будто привязанный на поводке щенок, не думая, зачем и куда я иду. Мне было всё равно. Я просто чувствовал, что не могу оторваться от нее, не могу потерять эту женщину из вида, из жизни. Никогда я так и не смог понять, почему пошел за ней. Я не приставал с разговором, просто шел – и всё. Начал накрапывать дождь, она достала из сумочки зонт и раскрыла его над собой, тем самым определяя дистанцию между нами, потому что я неукоснительно приближался к ней и это получалось само собой, но, когда она остановилась на секунду и ее зонт вдруг распустился, я чуть не налетел на нее. Мне показалось, что женщина этого даже не заметила, как будто я был бестелесным духом невидимым. Потом мы вошли в темную подворотню с привычным для таких мест запахом цветущих стен, то есть плесени, сырости и кошачьего духа, не в смысле духов, конечно… Пройдя в глубину двора, я заметил, что дальше всё было уже гораздо краше, как это и бывает в Питере. Дверь парадного имела парадный вид. Так вот почему здесь говорят парадное, а не подъезд, – промелькнуло в голове и на этом замкнуло меня, потому что она вдруг обернулась (значит, я существовал в реальности, а не блуждал в каких-то мирах за этой нереальной женщиной). И как будто старому знакомому, она сказала мне:
– Ну вот я и дома. Спасибо, что проводили, а то страшновато вечером одной идти…
Я смотрел на нее и молчал, как полный идиот, опомнившись только в тот момент, когда за ней захлопнулась дверь. Перед глазами был кодовый замок, но я не знал волшебного слова, чтобы его открыть, да и где – в какой квартире искать ее. Я не знал ничего, даже имени незнакомки. Однако почему она не испугалась того, что я плелся за ней неотступно от самого кафе, – а вдруг я вор или насильник? Кто поймет этих женщин… Утешало только одно: мне был известен дом и подъезд, остальное – дело техники и фантазии. С фантазией у меня было всё в порядке: я уже видел ее в своих объятиях, даже не останавливая разыгравшееся буйство подобных картин, рисуемых моим воображением. Было так приятно думать о ней весь вечер, а потом и ночью, лежа в комнате Костика. Я улыбался в темноте, как Чеширский кот: я весь был одной улыбкой. Непонятно, по какой причине, я чувствовал себя в тот момент счастливым. Завораживающее влияние этой женщины на меня носило какой-то мистический характер, словно меня опоили приворотным зельем вместо кофе. Ох, уж этот мне подозрительный официант, улыбающийся странной улыбкой, – конечно, он сговорился с ней… Это был уже мой бред, переходящий в сон. Но я тогда на самом деле не понимал, что со мной случилось. И уже годы спустя после расставания с ней я точно знал, что подобного в моей жизни не было и, думаю, никогда не будет.
Сейчас в этом кафе, увидев Анну, я понял окончательно: эта женщина имела такую власть надо мной, что, позови она меня, я бы снова пошел за ней, как в первый день нашей встречи. Я вижу себя с такой ясностью, как будто смотрю свою жизнь, записанную на пленку, на большом экране. Думаю, что эта пленка существует на самом деле – эта запись в моем мозгу или в моих клетках, в моих нервных окончаниях, в тайниках моего подсознания, не знаю где, но обязательно существует.
Вот я стою у той самой двери парадного, за которой исчезла она, стою в ожидании того, что незнакомка выйдет из нее или подойдет к ней с улицы, возвращаясь к себе домой. Прошло несколько дней после этой странной встречи, но отчаянное желание ее увидеть попирало всякую разумность: у меня была только одна цель – один смысл существования – одна навязчивая идея – увидеть ее. И я дождался того, что однажды вечером она появилась в сияющем проеме подворотни – в арке, казавшейся освещенной в тот момент ее присутствием – ее светом. Наверное, я схожу с ума, – промелькнуло у меня в голове в тот момент, но это уже не имело никакого значения, потому что она подошла ко мне, узнала меня и сказала, улыбаясь: