Руссофобка и фунгофил
Шрифт:
На обратном пути Антони жаловался на Маргу: в который раз Марга отказалась сопровождать его в московскую командировку. Он пригласил Клио "на чашку чая" в отель, и Клио согласилась, но швейцар отказался пустить ее к Антони в номер, приняв Клио за советскую гражданку — английского паспорта в тот раз при ней не было.
5. НАТУРАЛЬНЫЙ ОБМЕН
Все эмоции уходили на затянувшийся роман с Костей — и не только эмоции: на постоянные наезды в Москву уходили все деньги. Первые месяцы она утешала себя тем, что в глазах лондонских приятелей она стала существом особым. Под маской заурядной секретарши жила ходячая легенда о загадочной России. Но на доказательство загадочности этой России уходило все больше и больше сил и денег. Одно время отбою не было от приглашений на ужины и ленчи, где неизбежно возникал "русский вопрос", и тогда все головы поворачивались к ней, и она небрежной скороговоркой растолковывала рецепт "тюремной баланды" в сочинениях Солженицына или меню кремлевских руководителей по спецзаказам из парт-распределителя.
Незаметно для себя самой она постоянно возвращалась в разговорах о России
Тем более Клио не могла связно и доказательно продемонстрировать постоянную нехватку продуктов среди трудового населения страны социализма. По мнению друзей Кости, мясные продукты исчезли с прилавков просто потому, что все российские коровы и быки заняли место в партийном аппарате. Но это были явно политические шутки низкого сорта, в то время как на столе у них Клио всегда обнаруживала первоклассную ветчинку с краешком, а если не ветчину, то колбасу "отдельную" или копченую скумбрию, которую по-английски называли "киперсами", не говоря уже о консервированной печени трески и икры баклажанной "Родина", к которой Клио никак не могла привыкнуть, несмотря на настойчивые уговоры и увещевания Кости о достоинствах этих консервов в смысле калорий и витаминов. К этим уговорам садистически подключались и так называемые друзья Кости, которые явно недолюбливали Клио, считая, что она вредно влияет на Костю своими левацкими загибами и сбивает его с панталыку рассказами о Западе, видя в ней чуть ли не агента империализма, который пытается умыкнуть от них главного повара и знатока консервов "Родина" у них на родине. В такие моменты они становились настоящими шовинистами. "Попробуйте скумбрию, — подсовывали они ей вонючую рыбину со сладкой улыбкой. — Говорят, в Европе копченой селедки днем с огнем не сыщешь".
"Копченая селедка упоминается впервые в скандинавских сагах. То есть в оригинале этот продукт европейский, а не российский", — вставлял авторитетно Костя, своеобразно защищая европейское происхождение Клио через селедку.
"Российское, европейское; Россия, положим, тоже Европа", — не унимались присутствующие. "Ну а черный хлеб? Все эмигранты жалуются на отсутствие черного хлеба за границей", — пытались они дискредитировать Запад в глазах Кости. И Клио, давясь, жевала и скумбрию, и глотала баклажанную икру "Родина" Впрочем, к концу каждого пребывания в Москве Клио чувствовала себя настолько изголодавшейся, что аллергия на "Родину" практически исчезала. Каким образом все эти экзотические продукты оказывались на столе в каждом доме, в то время как в магазинах продавалась одна картошка с мылом и галоши с тушенкой, оставалось для Клио полнейшей мистикой, несмотря на разъяснения словоохотливых хозяев, гордых своей сноровкой и продуктовыми связями. В их деловитых и хитроумных советах она не понимала поначалу ни слова — мелькали жаргонные обороты вроде "стол заказов" или "из-под прилавка", какие-то загадочные термины вроде "подмазать" или "застолбить очередь" — все то, что по-русски называется словом "блат" (первое время она путала это слово с другим распространенным жаргонным словечком "блядь").
Правда, трудно было понять, почему при таком хорошо организованном расхищении социалистического хозяйства на это уходила вся жизнь, все эти люди только и делали, что звонили куда-то, кому-то подмазывали, застолбляли очередь блатом из-под прилавка.
Но эта изнурительная деятельность, как ни странно, перерастала порой чуть ли не во всенародное ликование. Однажды, по совету своей соседки, Костя отправился в гастроном за баночной селедкой. Простояв в очереди чуть ли нецелые сутки, он с гордостью притащил в дом с таким трудом добытую банку, вскрыл дрожащими руками этот дефицитный продукт и чуть не упал в обморок: под селедочной наклейкой оказалась трехкилограммовая банка красной икры. Тут же начались телефонные звонки всем и каждому, весть распространилась по всем концам Москвы, и Костя во главе с компанией своих верноподданных побежали снова занимать очередь в рыбный отдел. На рыбном заводе кто-то, видно, ошибочно законсервировал красную икру в селедочные банки; но скорее всего не ошибочно, а по причине продажи налево и, может быть, даже за границу.
Все были страшно возбуждены и обсуждали шикарную жизнь на год вперед с дореволюционной закуской под водку, но всех подвел своей прижимистостью поэт Мандельштюк. Жмот Мандельштюк, стоя в очереди, стал утверждать, что целая банка ему не по карману и решил поделить добычу пополам с кем-то еще в углу магазина прямо на глазах у публики.
Кто-то из посторонних тут же углядел в селедочной банке икру и началось такое столпотворение, что в икру превратили бы и продавцов. За прилавком, тут же поняв в чем дело, быстро прикрыли торговлю. Кассу закрыли, и заведующий перекрикивая поднявшийся вой трудящихся, лично обратился к толпе с речью. Весь белый с лица, он просил общественность войти в его положение и возвратить банки с селедкой, то есть с ошибочной икрой, обратно, обещая даже небольшое вознаграждение — иначе, утверждал он, ему грозит расстрел за расхищение народного достояния.
Трудно сказать, насколько содержимое банок было для заведующего сюрпризом; возможно, сюрпризом было то, что эти спецбанки поступили в распродажу рядовому покупателю без ведома заведующего, и за этот мафиозный просчет ему действительно придется
расплачиваться. Так или иначе, Костины друзья успели нахватать достаточно псевдоселедочных банок, чтобы быстро смыться подобру-поздорову, пока заведующий не вызвал милицию. Разгоряченные, как будто после акта революционной экспроприации, все ввалились в комнату, неся за пазухой заветные банки. Но первая же, вскрытая "для обмыва" банка посеяла подозрительность, которая постепенно, по мере вскрытия других, стала перерастать в зловещую враждебность к Косте. Из всех банок, только мандельштюковская была с икрой, остальные соответствовали наклейке с селедкой атлантической, плывущей в Америку, но уловленной советской рыболовной сетью. Кто-то даже предлагал устроить над Костей показательный процесс за дезинформацию, но все, как всегда, закончилось пьянкой, где съели всю вскрытую икру, а селедку унесли в авоськах. Но и оставшейся селедки хватило на месяц отвратительного мытья посуды, а селедочный запах, казалось, застрял в легких уже на всю жизнь.Избавиться от этого селедочного привкуса мало помогали консервы, которыми и питался, главным образом, Костя. Клио не удивлялась бы самому факту консервного меню Кости; в конце концов рабочий класс Англии только и питается консервами, потому что они там самые дешевые. Но в Москве консервы эти были дефицитом — все эти шпроты и патиссоны — и доступны были отнюдь не простым людям. Костя же был в привилегированном положении, поскольку у него в доме не переводились эти банки, вредно действующие на пищеварение Клио. И не только на пищеварение. Они подрывали веру Клио в того легендарного Костю, каким она увидела его впервые в новогоднюю ночь — Костю как истинного представителя пролетарской России. Мало того, что в действительности он был из семьи врачей-гинекологов, дело в том, что сама работа на заводе оказалась блефом в глазах Клио. Да, он работал на заводе — но кем? Вахтером. И на каком заводе? На консервном! И для чего? Не для того, чтобы слиться с рабочими массами, а чтобы таскать эти самые привилегированные консервы. Дело не в самом хищении народного хозяйства: крали все. Дело в том, что Костя преклонялся перед Западом, а в консервах видел чуть ли не символ индустриального прогресса западной цивилизации в сравнении с варварской отсталостью России. Бесполезно было убеждать его в том, что все эти консервные полуфабрикаты — символ бесчеловечной автоматизации западного общества, где жестянками с супом и концепцией железного занавеса одурманивают желудки и мозги пролетариата, охочего до дешевки, в то время как фабриканты миллионы платят попартисту Энди Уорхолу за рекламу этого консервированного супа. В ответ на эти марксистско-диалектические разоблачения (в которые Клио сама все меньше и меньше верила) Костя лишь хитро посмеивался, с маниакальным энтузиазмом разглядывал каждую банку с новой наклейкой, утащенную из-под полы с завода, торжественно ее вскрывал и дегустировал.
По ходу своих консервных пиршеств Костя рассказывал ей последние новости, услышанные на работе. Например, о беспрецедентной придирчивости охранников из проходной комбината вино-водочных изделий и трагическом инциденте с приятелем Кости. В связи с усилением режима и проверки, тот изобрел оригинальный способ выноса спиртных напитков — с помощью презерватива! Презерватив заглатывался, причем конец его придерживался зубами, а потом в этот презерватив через открытый конец вливалось спиртное — без рентгена никакой охранник не обнаружит. Влив таким манером три литра коньяку, приятель Кости смело отправился к проходной, с раздувшимся в пузе презервативом. "Ну и пузо ты себе отрастил! Зарядкой по утрам занимаешься?" — гоготнул охранник и хлопнул приятеля по пузу. Если бы Костин приятель, известный матершинник, ответил бы на этот удар по пузу соответствующим крепким словечком, все бы закончилось не так трагично: открыл бы он рот, коньяк хлестнул бы изо рта в морду охраннику и уволили бы приятеля с работы. Ну штраф. Ну дали бы условно с вычетом зарплаты. Но приятель от своего решил не отступать, сдержался, рта не раскрыл — и на тебе: раздутый в животе презерватив от удара лопнул, коньяк разлился по пищеводу и приятель скончался к утру от алкогольного отравления.
"Какие ненадежные в Советском Союзе презервативы", — недоумевала про себя Клио, не понимая, зачем Костя рассказывает ей все эти чудовищные истории. Может быть, в этой истории скрывался намек на роковое отсутствие свободы слова? То есть, если бы этот приятель осмелился бы раскрыть рот — остался бы в живых! Но причем тут презерватив? Может быть, потому, что слово "консервы" переводятся по-английски словом "презерватив"? На что он намекает непосредственно перед регистрацией их брака, когда отступать ей уже некуда? "Пузо, презерватив", — может быть, он намекает на нежелательность беременности? Во всяком случае в этих макабрических историях звучало презрение к простому народу — в этом не было никаких сомнений. Чем лучше она узнавала русский язык, тем меньше понимала этого кулинарного извращенца. Даже русское слово "консервы" стало ассоциироваться у нее с английскими консерваторами.
Как выяснилось, в вахтеры на завод Костя попал не из рабочей среды, а только потому, что его уволили из Академии наук, где он работал в высокооплачиваемой должности инженера-экономиста. И уволили его из-за разногласий с начальством по вопросам кулинарии. Может быть, Константин и остался бы на всю жизнь советским гражданином, простаивающим в очередях большую часть суток, не желая рисковать годами отсидки, не случись ему присутствовать на торжественном завтраке у их начальника академика в честь прибытия в институт арабской делегации по обмену. Академик, частый визитер в странах арабского социализма, угощая у себя в кабинете арабских товарищей грузинским шашлыком, выписанным из ресторана "Арагви", заметил, что ряд мясных блюд, употребляемых ближневосточной кухней, роднят арабов с советскими национальными республиками. Например, чехартма. "Что такое чехартма?" — полюбопытствовали арабские товарищи. "Чехартма, — сказал академик, — это мясное кавказское блюдо, жаркое в общем". — "Глупости! — имел глупость вмешаться Костя, налегавший не столько на чехартму, сколько на грузинский коньяк. — Черемша вовсе не мясо, а растение, вроде нашего лука".