Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Руссофобка и фунгофил
Шрифт:

Свои антисоветские измышления Константин с усидчивостью летописца вносил регулярно в амбарную книгу, один вид которой стал вызывать у Клио приступы безотчетного страха и подавленности. Это был том желто-серой дешевой бумаги, разлинованной и разграфленной полями по бокам. В разделе "кредит" Костя вносил рецепты иностранной кухни, а в разделе "дебит" смачно описывал клеветнические легенды о пищеедстве, переходящем в людоедство на Руси. Весь этот кулинарный трактат проходил у него под названием "Русская кухня — история террора и людоедства", и писал он его на протяжении вроде бы чуть ли не целого десятилетия. Об этом труде сам он отзывался с той русской усмешкой, которую Клио так и не научилась расшифровывать — смесью самоуничижения, иронии и одновременно оскорбленной гордости. Содержание же трактата оставалось для нее загадкой, поскольку состояло из отрывков, где вместе с рецептами блюд попадались страницы, которые она посчитала бы откровенной порнографией, если бы они не перемежались антисоветской кулинарией.

Долгими вечерами, под завывание вьюги за окном, Клио просиживала над переводами этих макабрических текстов. Цель Кости состояла в публикации своего трактата на Западе — чтобы весь мир узнал, по его словам, о преступлениях русской кухни. "Синявский с Даниэлем, как, впрочем, и Солженицын,

упустили внутреннюю сущность российской трагедии — ее желудочный, в буквальном смысле, характер", — говорил Костя, расхаживая по комнате, качающейся под стук колес поезда за окном. А перед глазами Клио качались непереводимые на язык Шекспира формулировки, вроде: "процесс раскулачивания желудков и людоедство как форма коллективизации", с рецептами готовки человечины — от шинковки по типу германской кислой капусты, до маринада по-французски и студня из человеческих костей.

Клио начинала догадываться, зачем Костя с ней сблизился. И ее он использовал в качестве ингредиента в его рецепте спасения России через озападнивание ее, России, желудка. Клио была для Кости подопытной свинкой с Запада — переварит или не переварит она всю эту клевету на родину социализма? Сам он русский народ явно не переваривал.

Она готова была принять и эту позицию. Индивидуум должен бороться с рабскими традициями своего народа, с консерватизмом общества и конформизмом советской бюрократии, корруптировавшей пролетариат в ходе победного шествия к коммунизму. И уж если встал на путь диссидентства, надо выйти на столбовую дорогу, а не сидеть, окопавшись под банками и кулинарными рецептами на соседнем с Лефортовской тюрьмой перекрестке. Жизнь диссидента, конечно же, эскапизм и побег из обыденности труда и дисциплины в революционный мандраж и круговорот встреч с иностранными корреспондентами на воле и с замечательными людьми своего века во время тюремного заключения, в условиях достаточно гуманных для метафизического диалога, особенно после разоблачения культа личности Сталина. Но этого эскапизма и детской болезни левизны в коммунизме можно избежать, и тому в Москве была масса примеров. Об этих примерах она наслушалась еще в Лондоне от знатоков московской жизни, которых к тому времени в английской столице развелось больше, чем безработных при нынешнем правлении консерваторов. Многие были знакомы с поэтом Евтусенским, который тоже считал себя диссидентом (иначе разве он стал бы известен на Запада?), но тем не менее у него, по слухам, была шикарная дача на юге России под названием "Бабий Яр", а в Москве на Тишинском рынке он выстроил себе башню из слоновой кости в сто метров высотой. Официально эта башня была воздвигнута как памятник дружественным народам Африки, но в барельефе резных иероглифов, составляющих лозунг революционеров с Берега Слоновой Кости, опытный глаз углядывал очертания еврейской письменности: так что башня стала символом вклада евреев в русскую культуру. И, кроме того, в башне можно принимать иностранных корреспондентов. В двух шагах от башни была общественная уборная, так что сортир и водопровод не нужен — в башне можно жить. Приводился в пример и художник Глазомент, который официально рисовал портреты членов политбюро, но если присмотреться, то все лица на этих портретах были скрытой мозаикой древнерусских реликвий, вроде утениц и прялок, что само по себе было протестом против партийной пропаганды бездушного атеизма.

Даже у затравленного Солженицына, судя по слухам, была интересная жизнь на даче у Растроповича: на сон грядущий Твардовский читал ему "Новый мир", а Растропович аккомпанировал на виолончели. Короче говоря, некоторые умели совместить род инакомыслия и полноценного существования в условиях диктатуры. Но только не Костя.

Был, наконец, другой, третий путь — на Запад. Константин мог бы преспокойно зачитывать свою поваренную книгу в микрофоны всех русскоязычных радиостанций Запада, перевоспитывая желудки России промыванием мозгов в эфире. Но Костя и слышать не хотел о западном эфирном существовании. Клио не понимала, как при такой кишечно-зоологической ненависти и людоедском направлении ума в отношении советской власти Костя не желает отбыть в эмиграцию к йоркширским свиньям. Видимо, эта ненависть была для него желудочным соком, поддерживающим духовное пищеварение. В тот год она много читала маркиза де Сада и Захер-Ма-зоха, пытаясь понять Костю. Но и де Сад и Мазох явно не пожалели бы ни себя, ни мать свою родину ради того, чтобы утвердить свои садо-мазохистские идеи в мозгах всего человечества. К сожалению, общество, с которым они боролись, стало мелкобуржуазно потакать склонностям их натуры, а не их идеям: к Мазоху общество относилось по-мазохистски (плевались, но читали), а к де Саду — садистски, засадив в Бастилию, а затем в психушку. Но, по крайней мере, общество их не игнорировало. Садо-мазохизм же Кости был явно шизофренического порядка: объект его нападок, то есть Россия, вообще не догадывалась о его существовании.

Никто, кроме Клио, не догадывался и о существовании амбарного катехизиса с обличительным рецептуарием — книга скрывалась даже от ближайших друзей. И тем не менее Константин вбил в свои шизофренические мозги, что судьбы России зависят от его желудочных концепций и что его желудок чуть ли не душа России. "Россия — это я", — было явно его девизом и с загадочной миной он намекал на то, что, между прочим, Рим спасли гуси. То, что гуси не спасут Москву было ясно для Клио уже давно, поскольку с прилавков продмагов они исчезли окончательно. Слезы Клио в виде соленых пятен все чаще подмешивались к рецептам из амбарной книги в домашнем переводе на английский. "Уууехать-уууехать-уууе-хать!" — кричал за окном поезд. Но отступать было поздно. Руссофильские англичанки-подруги, вдоволь наигравшись с кремлевской экзотикой, уже давно повыскакивали замуж у себя в сусексах, мидлсексах и девонширах, и, предчувствуя тоску и унижение от их скорбных взглядов на нее, соломенную вдову, Клио предпочла анонимность брака за железным занавесом. Кроме того, решила она, нельзя бросать на произвол судьбы психически больного человека, вообразившего, что у него в прямой кишке застряла Россия. И Клио решила продлить срок пребывания в Москве еще на год.

Этот московский год остался в ее памяти как некий затянувшийся кошмар. Так вспоминают с содроганием вынужденную зимовку на плавучей льдине, отсидку в турецкой тюрьме с крысами или первый аборт, когда сломлены и гордость и стыд и никакое унижение не стоит на пути к одной-единственной цели: выжить, выцарапаться, выкарабкаться.

Вместе с регистрацией брака в конторе, где женщина, похожая на мешок с капустой увешанный медалями и орденами, долго говорила о роли семьи в борьбе с фашистскими захватчиками, Клио лишилась

секретарской работы в британском торгпредстве - то ли по соображениям госбезопасности, то ли по сокращению штатов. Ей ничего не оставалось, как целыми днями просиживать дома, особенно когда ударили настоящие морозы и зашуршали первые вьюги. Вместе со стеной снега, выраставшей у окна, замораживались в памяти лондонские разговоры про перманентную революцию и инфляцию, и все выше вставал в глазах железный занавес в виде железнодорожного забора, за которым неслись, раскачивая Костину комнату, поезда, непонятно откуда, непонятно куда. Сдвинулось и время, поскольку Костя работал вахтером посменно, и возвращался то в полночь, то под утро, своими возвращениями отмеряя московское время Клио — другой точки отсчета у нее не было.

От Кости зависели не только часы ее сна, точнее, снившихся ей кошмаров. Как тюремщик, Костя диктовал, естественно, и рацион питания, составленный, как и следовало ожидать, главным образом из консервов, уворованных на фабрике, не считая тех малосъедобных консервированных изысков, которые Клио успела завезти из Лондона. Пока Костя, прихлебывая бульон из кубиков, заправленный брюссельской капустой из лондонской жестяной банки, зачитывал соответствующую капусте цитату из Пруста, Клио безуспешно пыталась отвлечься от единственного слова, все громче и громче звучавшего у нее в голове и заглушавшего рулады Костиного чтения и собственное бурчание в животе. Этим словом было — мясо. Поначалу она пыталась отрешиться от суетных мыслей о мелкобуржуазном хапаньи продуктов из-под прилавков, но когда из кулинарных экспериментов Кости исчезли последние намеки на мясной отдел продмага, кровавые картины чикагских боен и йоркширских мясорубок стали неотступно преследовать Клио в ночных кошмарах, и наутро край подушки был обильно увлажнен ее слюной.

Однажды ей даже приснился еврей Гиндин с мешком посреди Лубянской площади: он предлагал ей трупик ребеночка, объеденного крысами,, на жаркое, говорил, что по дешевке отдаст, поскольку его все равно арестуют. "Возьмите и ешьте себе на здоровье, — говорил еврей с мешком. — Вам людоедствовать можно: вы иностранка". Но Клио мотала головой: "Я не иностранка, я советская по мужу", — и отпихивала рукой холодного ребеночка, а сама думала: может взять, Костя ведь людоед?

Во время приемов пищи по Костиной методе Клио сидела за столом как будто в полудреме, с пустой застывшей в воздухе ложкой в одной руке, а другой подперев подбородок, со взором, похожим на заиндевевшее стекло, и до головокружения внюхивалась в запахи, проникающие из коридора в дверную щель. Там Костина соседка Тоня варганила нечто, явно отличающееся от Костиной консервной диеты. Точнее, Костино меню находилось в непосредственной зависимости от благорасположения соседки Тонечки.

Тонечка работала в мясном отделе продмага и постепенно до Клио стало доходить, откуда возник миф о Косте как главном народном добытчике мяса для дружеских пирушек. Все эти куриные ножки, окорока, лангеты и антрекоты с вырезкой поступали непосредственно из-под Тониного прилавка. Однако эти поставки зависели от крайне запутанных нюансов в отношениях Кости со своей соседкой, и эти нюансы оставались для Клио долгое время загадкой. Во всяком случае, первые несколько месяцев пребывания Клио в качестве Костиной жены в коммунальной квартире привели к тому, что Косте пришлось ограничиваться собственным консервным пайком вахтера, и Клио, окончательно деморализованная тоской по мясу, стала сама выискивать возможные ходы к детанту, то есть к Тонечке на кухне. И она эти шаги явно, хоть и сдержанно, приветствовала. Она становилась для Клио неким искушением, возвращающим ее смятенный ум к моральным урокам закона Божьего в квакерской школе. Сами запахи, доносящиеся из кухни, необычные для английского обоняния, кружили голову экзотикой и потому соблазном: она стремилась к ним как к острову сокровищ из детской книжки. Она прислушивалась к туземному перестуку ножа, шинкующего капусту, к журчащей, как ручей, раскаленной сковородке с шипящим маслом — разве можно жарить вырезку в таком гигантском озере масла? А может быть, это вовсе не вырезка, а свиная отбивная журчит в собственном жиру? Или печень? Может быть, она готовит мясной "пай"? И тут же спохватывалась: какой тут может быть "пай", когда это московская коммуналка, а не йоркширский деревенский паб! Выпадала ложка из ослабевших рук Клио; оправдывая позорные позывы своего истосковавшегося желудка миссионерской идеей (мол, надо же научить кулинарного варвара, Тонечку, как готовить изысканный английский пудинг), Клио вслух оправдывалась перед Костей: "Пойду, сполосну ложку". И подобрав ложку с пола, выходила на кухню со слабостью и дрожью в коленках.

Тоня, крепкая девица в бигудях и шелковом халатике цвета морской волны с павлинами, крутилась у плиты. "Ромштексам доверять нельзя, — журчала она грудным полудеревенским говорком. — Закаялась ромштесы брать, а вот опять бес попутал",- и она, гремя сковородой, швыряла на нее бездумно лепешки мяса, густо обваленные в сухарях. Сухари витали облачком над плитой. "Панировка, говорят, а под панировкой этой что? Я вилкой-то в эти сухари потыкала, ничего вроде, а вот стала жарить, и жиру натопленного — хоть в помойное ведро выливай. А с жиру-то — одни кости!"

Клио заглядывала сбоку, делая вид, что полощет ложку у раковины. "Вам, Клеечка, на разжарку картофеля жирку не отлить?" Клио, как загипнотизированная, согласно кивала головой, уставившись на полноватые, с ямочками, локти Тонечки, фокусничавшей над сковородой. Всякий раз, поймав на себе этот затуманенный взгляд, Тоня с улыбочкой милосердия на крупных губах, прищурившись, говорила: "Что это вы, Клеечка, сегодня с лица такая бледная?" Похлопав у себя в комнате дверцей холодильника, снова вырастала перед Клио, как джин-соблазнитель из бутылки: "А вот кореечки не хотите попробовать? Постненькой?" — и чуть не насильно совала ей в рот блестящую, как лаковая туфля, шкурку со слоистой бахромой подкопченной свинины. Клио, учуяв запах английского бекона, жадно вгрызалась в нежующийся кусок и заглатывала его, чуть не поперхнувшись, со слезой, выступавшей от упорной работы челюстей. "И что вы, англикане, все такие французистые? Все диетничаете? — приговаривала Тонечка, хлопая закашлявшуюся Клио ласково по спине, как будто взвешивая баланс мяса и костей. — У нас в деревне такие миниатюрные до гроба в девках пропаслись бы. Но Константин у нас городской, аристократ, ему миниатюры захотелось, вот и держит тебя на консервном пайке с бульоном. Ты, Клеечка, когда пузо с голодухи пухнет, ты на супруга не гляди — стучись в дверь в любой час дня и ночи — пошамать чего и вынесу, нечего костьми греметь ради ублажения иностранных вкусов мужа к англицкому студингу. Я Константина не первый год знаю: мужчина любит, чтоб в женщине было за что подержаться!" — и Тоня с горделивой скромностью запахивала халатик голубой синтетики на своих рвущихся к небесам дирижаблях плоти.

Поделиться с друзьями: