Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Руссофобка и фунгофил
Шрифт:

"Большая корзина", как будто про себя отметил вслух пан Тадеуш: от его взора не ускользнули ни Костины резиновые сапоги, ни дождевик. У пана Тадеуша были свои недвусмысленные и не имеющие отношения к политике соображения насчет того, куда отправляется Костя. "Пожалуй, вы правы, пани, — кивнул он Клио. — Маршруты этого русака имеет смысл проследить".

В мгновение напялив резиновые сапоги прямо поверх пижамных штанов и прихватив синтетическую непромокаемую куртку, пан Тадеуш уже усаживал Клио в свой старенький пикап. На заднем сиденье Клио заметила большую плетеную корзину, похожую на Костину. Впрочем, там валялись еще и пустые картонные коробки, обычный хлам в машине владельца продуктовой лавки.

Константин не свернул вниз по переулку на главную улицу, как ожидала Клио. Он не свернул туда, где отсыревшая после ночного августовского ливня дымилась туманами и испарениями огромная и безлюдная клоака города, как груда серого вымокшего тряпья, морщилась складками грязной рабочей спецовки Бога, которому опостылел бездарный и кропотливый труд по благоустройству человечества, и он скинул эту вонючую робу цивилизации и отправился на небо, вымывшись предварительно под душем проливного дождя и хлопнув напоследок дверью в виде отдаленного раската грома. Как сточные трубы, уходили вниз с высокого северного холма придавленные крышкой неба однообразные улицы с канализационным светом фонарей, высвечивавших желтоватым светом вереницы двухэтажных домов, склеенных боками друг с другом, где каждая дверь с почтовой щелью и дверным молотком была вычерчена с незатейливой простотой — как матерное ругательство на унылой стене подземки. Эти гигантские и опустевшие, как будто навечно предоставленные

в распоряжение крыс сточные каналы, канавы, туннели уходили вниз, устремлялись вместе с уринальным журчанием дождевых потоков туда, где под безумным по запутанности и уродливости ворохом стен, мостов и подземных переходов шевелились ночные вахтеры и дежурные этого города: махнувшие на все рукой неудачники, ночующие за грудой коробок под мостами у решеток метро; кондукторы ночных автобусов и проститутки, объединенные в бессонный профсоюз постылостью посменной службы и вместе сторонящиеся шумных ватаг панков, то есть погани и шпаны с бритыми головами заключенных и с гремящими цепями, потерянными в толкучке прогресса пролетариатом и свисающими теперь со всех непотребных мест — от ширинки до ушей; звон цепей и мата панков перемежался изредка рокотом ролс-ройсов и черных карет таксомотора, вылавливающих у ночных клубов и редких с зашторенными витринами полуночных ресторанов шикарные пары в тройках и смокингах в облаке духов и сигарного дыма с соболиными хвостами не по погоде, а по моде; короче — весь тот мир привидений и призраков, уродливых исключений из правила и выпадений из того миропорядка, в согласии с которым рядовой гражданин города Лондона должен делать вид в такие часы, что он уже умер или, по крайней мере, обязан спать мертвецким сном. Лондонская народная демократия умирает с закрытием пивных, пивные же закрываются по самоубийственному распоряжению демократического парламента в одиннадцать часов ровно. Те же, кто осмеливается выходить на улицу, делая вид, что он еще жив и после одиннадцати вечера, должны довольствоваться встречей с Джеком-потрошителем или Костей-людоедом.

Так относилась Клио к своему родному городу. Но Костя не повернул, однако, вниз, к кровавому, как разбитый светофор, зареву над клоакой городского центра, а развернул руль вверх по холму, слившемуся краем с клочьями дождевых облаков, висящих, как выжатое белье после грандиозной стирки, над крышами домов. У него, правда, были свои, не столь рациональные основания ненавидеть этот город: эти заставленные домами, как платяными шкафами, коридоры улиц; этот затемненный, как перед бомбежкой, объединенный в один город лишь общим названием, круговерт хуторов с неизменной, как полагается в деревне, главной улицей, с горящими в бессмысленном ночном бдении вывесками одного и того же набора: прачечная, банк, забегаловка с чипсовой рыбой и ипподромная контора "Мекка". При всей блистательности неоновых вывесок, сами заведения были закрыты. Но Костю подавляла не мертвенность ночного города как таковая.

"Этот город давно пора перепахать под картофельное поле!" — зло подумал Константин, жмя на газ и проносясь по безлюдным улицам все дальше и дальше в северном направлении, прочь от этих убогих домишек и ущербных садиков, сквериков и газончиков, которые при дневном свете тужились подражать деревенской идиллии. Но сейчас, в мелькающей тьме, они становились тем, чем они были в действительности: не травяным покровом, а дешевым тряпьем, выкрашенным неразборчивой природой в густо-зеленую краску, облезлую в тех местах, где пробивался кирпич, асфальт, штукатурка, улица, фонарь, аптека, улица, фонарь. Это было жалкое подражание, дешевая имитация, фальшивые декорации, а не сама природа. Смехотворная претензия англичан воображать себя на природе посреди гигантского дымного и закопченного развала лондонских трущоб — вот что бесило Константина. Всю жизнь с детства промучившийся в коммуналках, затурканный и затырканный советскими учреждениями и душными профсоюзными митингами, он, как и многие из его поколения советских мечтателей и макабрических фантастов, лелеял в себе идею сакраментальности природы — всех этих стоеросовых берез и куриной слепоты, топких болот, чистых омутов и мутной воды, где можно ловить рыбу голыми руками, кровавой клюквы и жирной почвы, которую неспособны до конца искрошить ни топор пятилетнего плана, ни сапог исправительно-трудовых лагерей. Природа была доказательством того, что даже самая непобедимая на свете идея — учение коммунизма — и та способна застрять в болоте и заблудиться в трех соснах, сгинуть без следа в омуте. И не столько он любил природу, сколько ненавидел благоустроенную цивилизацию придурков, религиозных фанатиков прогресса, не понимавших, что главное в человеке — это желудок, кожа и кости, побратавшиеся с природой своим составом, близостью к праху и перегною, откуда возникают и куда окончательно уходят все эти бредовые утопические идеи, утопические в том смысле, что "после меня хоть потоп". Прогрессивные идеи, пропагандисты которых воображают себя центром вселенной и саму вселенную — делом рук своих, стоящие на охране своего мира, как чучело в огороде, которое воображает, что, кроме ворон, других врагов на свете нет. Константина раздражала самонадеянность этих островитян, поверивших, что они могут прожить исключительно делом рук своих. Его раздражала лондонская цивилизация, потому что даже трава и деревья тут — дело рук человека. Константин же людей, а тем более их идей не любил. Прочь от цивилизации несся Константин, оседлав самое совершенное изобретение цивилизации — колесо автомобиля.

Но автомобиль был для него лишь переходным периодом от цивилизации к природе, от города к лесу. Этим извинял Константин жадность и хваткость собственных рук, с безупречной лихостью крутивших руль, педальную уверенность ног, жавших на газ — прочь от этих хуторов прогресса и гуманизма, навстречу лесному варварству. В тайне он обожал до сердечной дрожи эту власть над автомобильным рулем, ту прелесть силы, с которой послушное и мощное колесо вжималось в асфальтированную почву и подминало природные корни с той сдержанной страстью, с какой, скажем, революционеры готовы перестрелять и перевешать во имя человеколюбия добрую половину человечества. Он, короче говоря, пристрастился к переходному периоду на пути от цивилизации к природе в той же степени, в какой был одержим самой идеей слияния с природой, и уже неясно было, что его больше завораживало: сама природа или гонка по направлению к ней за счет цивилизации. Он жал на педали и весь был устремлен как внутренним, так и внешним взором, лишь вперед — сквозь ночную тьму шоссейки во тьму лесной чащобы на горизонте.

Ему и в голову не пришло оглядываться назад, где в ста туманных метрах от него вцепилась с неменьшим фанатизмом в баранку руля Клио. Рядом с ней, нервно крутя ус и поглядывая то на шоссе, то на заострившееся лицо Клио, сидел пан Тадеуш: шоссе было влажным после дождя, а Клио не жалела ни коробки скоростей, ни тормозной колодки, и Тадеуш, с каждым дерганьем старенького пикапа, с каждым рыком измученного мотора, болезненно вздрагивал, опасаясь не только за свою жизнь, но и за судьбу своего четырехколесного друга, без которого продуктовая лавка давно бы обанкротилась. Однако Клио решительно отказалась занять место пассажира и предоставить руль хозяину пикапа: гонку за Костей-людоедом и возможным убийцей она решила целиком и полностью взять в свои руки. Впрочем, пана Тадеуша вполне устраивала роль постороннего наблюдателя: который месяц он безуспешно пытался проследить маршруты тайных вылазок этого мистического кулинара, этого русского, этого беспощадного шовиниста в собирании грибов. Кто бы мог подумать, что разгадка этих засекреченных маршрутов произойдет при таких скандальных обстоятельствах. Впрочем, как поляк он твердо знал, что польский народ может отвоевать льготы у старшего брата лишь в случае очередной политической заварушки. И подобная заварушка была налицо. С припухшими от прерванного сна веками, Тадеуш внимательно наматывал на ус все повороты на пути к заветной делянке.

Каждый из трех — Константин впереди, Клио позади и Тадеуш сбоку - был настолько погружен в собственные идеи, конечные цели и средства их достижения, что никто из этой кавалькады одержимых не заметил у себя за спиной еще одного седока, повторяющего и даже старающегося предугадать все повороты руля и движения души тройки впереди. Никто из этой тройки не заметил, как на первом же повороте, ведущем к главной улице, к ночной кавалькаде, устремившейся на север, присоединился еще и тарахтящий, чихающий, обшарпанный мотоцикл: слишком много молодых людей гоняют по ночам на этих дребезжащих рокочущих адских машинах, не

давая спать тем, кто спит без снов, не подозревая о существовании других, кому снятся сны наяву. Один за другим, не ведая при этом, что творится у них за спиной, каждый из участников кавалькады свернули с главного шоссе на извилистую проселочную ленточку. Вокруг замелькали ночные призраки лесонасаждений.

9. НОЖ ЗА ГОЛЕНИЩЕМ

Медленно перевалив через неглубокую обочину (сбив при этом какое-то фанерное предостережение на басурманском языке) и прохрустев колесами по мелкому жесткому кустарнику, Константин выключил наконец мотор и вылез из машины. Достал из багажника корзину на ремне, перекинул ее через плечо, подтянул сапоги и, освещая путь карманным фонариком, шагнул через ржавую колючую проволоку, оставшуюся здесь, видно, еще со времен второй мировой. Он чертыхнулся, зацепившись было за нее штаниной, но не злобно, поскольку этой ржавой проволокой отмечен был в его сознании рубеж, за которым кончалась западная и всякая другая цивилизация. И он шагнул, почти наугад, без компаса, по нюху узнавая верное направление, сквозь чащобу к заранее намеченной полянке. О проволоке и вообще заграждениях он тут же забыл: лес встречал его своей ничейностью. С каждым шагом он все дальше уходил от семейных склок за спиной и общественных претензий на справедливость; именно поэтому он принял блеснувший позади фонарик пана Тадеуша за мерцание светляков, а случайный хруст валежника под каблуком Клио за прескок перепуганной белки или недремлющего филина. Лес был территорией, где кончались все права на идеологическую верность: тут не было ни левых, ни правых и — при отсутствии компаса в кармане — ни востока, ни запада. Он уходил от причин и следствий, от перемены места и языка, он уходил от России в той же степени, что и от Европы, потому что по своей универсальности — корень, ствол и крона — лес мог быть и Россией и Европой одновременно, он был вне географии, и, входя в эту чащобу, Константин возвращался к себе, от самого себя уходя, становился никем, чтобы стать всем.

Из лесу вышли мы все, в лес и уйдем, в эту вторую после спермы мирового океана, стадию развития человеческого рода. Если мировой океан был спермой, то лес — материнская матка человечества, его утроба. И Константин, обмякший и расслабившийся, присел на пенек посреди небольшой поляны, обложенной со всех сторон волосатой плотью леса. Своим совиным, утробным зрением Константин любовался в темноте серебристыми купами дубов, трубчатыми вздутиями кустов орешника, как будто напрягшимися от влаги, и мясистыми прядями берез в сумеречном мареве, исходившем от готовящегося к рассвету неба. Складки неба, уже изошедшего дождем, с неровным отверстием луны, как будто полускрытым выходом из этой утробы, укутывали влажной и теплой пеленой эту земную матку. И поглядев на лунную дыру, ему окончательно расхотелось покидать эту хорошо защищенную ничейность, безответственную родственность полянки, где кончались его тяготы и заботы. Как всякий советский человек, которому всегда есть что скрывать, он предпочитал природное и почвенное не за любовь к корням и почве, а за этот уют отсутствия каких-либо вопросов: там, где есть вопросы, надо давать ответы, а в ответах на русскую тему надо всегда врать, изворачиваться, юлить. В животе у Константина забурчало.

Он быстро и умело развел небольшой костерчик: не столько для обогрева, сколько для аппетита — понюхать едкий и сладковатый дымок от прелых листьев и сырых веток. Потом достал из корзины пару банок пива и бутерброд: складно подогнанные куски селедки перемежались с маринованным лучком. Константин вынул нож, разрезал бутерброд на равные половины, вытер обоюдоострое лезвие пучком травы и снова спрятал нож за голенище. Он с удовольствием и не спеша опохмелился. До рассвета оставались добрые три часа и можно было соснуть на свежем воздухе: все равно под ногами сейчас ничего не различишь. Он поднялся, потянулся с хрустом, сладко поежился и зевнул, прислушиваясь к бурчанию желудка и уханью филина в унисон. Для достижения окончательной гармонии надо было облегчить себя и изнутри. Он передвинулся к кустам у края полянки, расстегнул ремень брюк, приспустил их и с минуту постоял, со штанами упавшими до колен, почесывая свой живот — подставляя его прохладным дуновениям ночного зефира, как может почесываться только человек, до конца убежденный, что никого, кроме него, на этой земле, на этой полянке, среди этих кустов и деревьев, больше не существует. Он не спеша опустился на корточки. Огромный зад, который предстал перед взором ошарашенной Клио и запуганного пана Тадеуша, затаившихся в этих самых кустах, своим матовым сиянием, нездешней белизной в черной оправе ночной листвы был похож на полную луну, вывалившуюся из перины грозовых облаков. Лунный свет играл на белых ягодицах и непонятно было, что освещает мерцающим светом эту поляну — русская задница или английская луна? Эта космологическая абберация вызвала у пана Тадеуша, запутавшегося в прутьях орешника, нервную икоту, и Клио пришлось зажать его икающий рот рукой. Панические шорохи и шушуканье в кустах полностью заглушались, однако, Константином: он облегчался шумно и от души, он кряхтел, тужился и блаженно охал, материализуя связь своей души — она же желудок — с корнями и почвой через анальное отверстие. Сидя с листочком подорожника в руках наготове, он с каждым покряхтыванием все сильнее ощущал, как уравновешивается блаженная пустота внутри него с первозданной пустотой этой ночной поляны; как пустоту эту заполняет постепенно утешительная мысль о том, что Клио, Восток и Запад, ядерное разоружение и права человека, все это — дело наносное, преходящее, достойное разве что сожаления, сочувствия и всепрощения в свете творящегося в данное мгновение круговорота пищевых продуктов, земных плодов, базы и надстройки, средств и целей земного пребывания. Если бы все мы, дети этой планеты, могли всю свою жизнь держаться на той же душевной ноте, что и на корточках, когда на поляне или в сортире справляем нужду — на этой ноте умиротворения в сочетании с напряженным, обостренным ощущением трудового подвига и видимых плодов наших бескорыстных усилий! Как мирно и дружно протекали бы дни человечества! Без амбиций и претензий, тирании и чинопочитательства. Ведь генералиссимус, справляющий нужду, в своих мыслях и стремлениях, ничем не отличается от рядового, занимающегося тем же самым. Труднее всего, конечно, представить себе, скажем, Сталина за подобным демократическим занятием. Но Константин напряг воображение вместе с прямой кишкой и легко представил себе, как вот идет Сталин по сосновому бору своей дачи после обильного грузинского обеда — и глядь — нужник для охраны! И вот, устроившись на корточках над нужником с "очком" в форме сердечка, Сталин вспоминает разговоры за обедом, скажем, о связи религиозной идеи соборности и советского понятия коллективизма. И тут его озаряет: он видит под собой, у себя между ног, в очке сердечком, первообраз этой великой русской идеи - там, там, где не только белые черви, как вермишель, не только фауна и гниющая флора, но и его, и охраны, и рядовых, и офицеров, и "всея обслуживающего персонала", да что там — всей страны дерьмо, кал и говно, как триединство и борьба противоречий, как случайное и закономерное, форма и содержание, единичное и общее, и даже вчерашних делегатов братской Монголии говно, и все вместе, и все едины, то есть нерушимы.

В то время как внутренний взор Константина был устремлен к диалектике круговорота земного существования, взгляд Клио был как будто припечатан огромным и белым Костиным задом, утерявшим лунный блеск и напоминающим теперь гигантский поганый гриб, готовый прикрыть зловонной бахромой всю ее жизнь — их совместную жизнь. В отличие от самого Константина, который переживал процесс единения с почвой исключительно духовно, поскольку располагался спиной к творениям своей прямой кишки, Клио впрямую лицезрела физиологию его деятельности: Константин, попросту говоря, испражнялся у нее на глазах. Он испражнялся на душу Клио, испражнялся на английскую землю, на ее страну, ее привязанности и гражданское самосознание, на английскую литературу и религию — развернувшись ко всему этому национальному достоянию своим задом. Из кустов ясно была видна натуралистическая подоплека Костиной метафизики. Из кустов ясно было, что метафизические размышления в голове у одного оборачиваются дерьмом на голову для другого. Костя, как ни в чем не бывало, выпрямился и, подытоживая свои космологические размышления, подумал, созерцая сотворенную им кучу: "И для грибков хорошо!" И аккуратно подтерся листком подорожника на глазах у Клио. Та наконец не выдержала: схватив за руку своего союзника — окончательно падшего духом пана Тадеуша, Клио шагнула через кусты навстречу своему идеологическому противнику, забыв и про нож за голенищем, и про боль в сердце. Костя оглянулся было на хруст валежника, но тут в ушах раздался грохот таких масштабов, что заглушил какую бы то ни было мысленную перепалку обеих сторон.

Поделиться с друзьями: