Рядом с нами
Шрифт:
В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех — медицинских работников и одной балерины. Но Марлю Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило такое перечисление, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.
Гугино дело было совершенно ясным. Гута не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала
Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Единственное, что она умела, — плакать. Эта женщина хорошо знала силу своих слез. Действуя этой силой, как вор отмычкой, она вползала к вам в сердце, наполняя его всякими жалостливыми чувствами.
Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.
"Нет, надо крепиться!" — решил я.
Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку, и вот вы готовы были уже броситься в бой против ее обидчика.
Я крепился, а жалостливые чувства между тем уже вели свою подрывную работу. Они рисовали передо мной жизнь этой маленькой, сухонькой женщины, в центре которой был он, ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом, а у мальчика не было ни музыкальных способностей, ни музыкального слуха. Но мама не сдавалась.
— Пианиста делает не слух, а усидчивость, — говорила она. — Вы посмотрите лучше на кисть. У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.
Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках. Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки и успокоилась только тогда, когда устроили его в фортепьянный класс музыкальной школы. И несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким и возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:
— Вы зря утешаете себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.
Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалостливые чувства заставили меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.
— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — но только при условии, если вы повторите свою просьбу.
— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.
— Нет, завтра в двенадцать.
— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.
Завтра
в двенадцать, когда я пришел в школу, там сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять, как и я, приглашены в школу.И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара и детский писатель, и каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.
"Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги".
А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:
— Кто из вас знаком с Гугой?
Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто.
— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!
В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу СОС, поднятому его мамой, и сел за рояль.
— "На тройке", — флегматично сказал он и опустил гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.
А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польются волшебные звуки музыки Чайковского и перенесут всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли ни до кого из нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.
Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.
— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.
— Хватит, — сказал наконец, не выдержав, один из доцентов.
Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило какое-то тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.
Само собой разумеется, что "завтра в двенадцать" директор не восстановил Гугу в школе.
Директор встал и сказал ходатаям:
— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.
Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.
"Ну, нет, с меня хватит!" — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-другому.
Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.
— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.
— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.
Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.