Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рыба. История одной миграции
Шрифт:

Бом-м-м! Бом-бом-м! Бом-м! Появился новый ритм. Неспешный еще, не перебор, как в душанбинской церкви на Пасху, куда я однажды ходила с ребятишками посмотреть на крестный ход, скорее в пику Геннадию, чем из каких-то других побуждений. Но колокол набирал силу, языком управляла умелая рука, уши качались в петле с заданной амплитудой, язык приникал к щеке чуть быстрее, чуть сильнее: раз-два-три, раз, и раз, и раз-два, и раз, и раз-два-три. Я вдруг очнулась и побежала на звук. Он был неслучаен – кто-то давал мне понять, что спасение рядом: с древнейших времен колокола служили звуковыми маяками сбившимся с дороги путникам.

Поле скатилось к речке. На другой

стороне его, наверху, чернели строения – сараи, дом. Ветер донес собачий лай. Еще полчаса по прямой, вброд через речку, по камням. Тут я оступилась и выкупалась по пояс в обжигающей, ледяной воде, но было уже не страшно. Колокол все звучал, подбадривал меня. Я поднялась на взгорок – с этой стороны реки поле косили. Вот и дом, баня, два сарая, огород – похоже, хутор, как у Лейды Яновны. За домом лес и ведущая к нему спасительница-дорога. И тут звук прекратился, словно и не было вовсе

– только отголоски его какие-то мгновенья еще звучали в голове.

Прямо из-за леса вставало солнце. У меня перехватило дух, я остановилась, замерла и тут только заметила: около дома, у простой звонницы, перекладины на высоких столбах с навесом из дранки, защищающим колокол от непогоды, стоял высокий старик в ватнике: спиной ко мне, лицом к солнцу. Он поднял руки, словно приветствовал восход, как когда-то делала это я на пенджикентском городище, и, кажется, не обращал никакого внимания на зашедшуюся в лае собаку, что рвалась с цепи в мою сторону. И тут, не выдержав, я заголосила:

“О-го-го!”, сорвалась и побежала к нему.

Наконец старик повернулся, заметил меня, но с места не тронулся.

Большой, крепкий, с длинной седой бородой, приставив руку ко лбу, словно держал в ней бинокль, он разглядывал меня. Я вдруг запнулась, земля завертелась, ушла из-под ног, рванулась мне навстречу.

Очнулась я уже в избе. Дед как-то умудрился перетащить меня в дом. Я лежала на кровати. Рядом топилась печь, бубнило радио, дед сидел на стуле около кровати, как много раз сидела и я у постели больных, ждал, когда открою глаза. Я их открыла. Лицо у деда было доброе. Я улыбнулась ему и закрыла глаза снова. У меня начинался жар – долго смотреть на свет было больно, тело начало пылать, и показалось, что это огонь от кармановских книг перепрыгнул на меня из печи и мстительно лижет лицо, руки, плечи, грудь, я задышала часто-часто – не хватало воздуха – и снова потеряла сознание.

11

Резкий запах заставил меня очнуться, я приподняла голову, огляделась, но встать не смогла. Я лежала голая на старом одеяле упеленатая в мокрую, пахнущую чем-то едким простыню.

– Укс-суус от-тянет жаар, ты фся горишь.

Дед тянул слова, выговаривал их с заметным эстонским акцентом.

Смоченное в едко пахнувшей кислоте полотенце лежало у меня на лбу.

Это было приятно, если бы не агрессивный, тяжелый запах, но скоро я к нему привыкла. Раскаленное тело тянулось к мокрому полотну, и мне стало хорошо, а потом и холодно, меня уже бил озноб. Дед растер тело, тщательно пройдясь по каждой косточке полотенцем, накрыл меня свежей сухой простыней и теплым пуховым одеялом. Заставил выпить какой-то горький отвар. Сильно болела голова, в глазах плясали огненные мушки.

– Набирайся сил, спи, потом разговаривать будем.

Он положил тяжелую, корявую руку мне на лоб и тихо-тихо принялся массировать подушечками пальцев мой висок. Саднящая боль вскоре прошла, огненные мушки в глазах исчезли.

Заботливые пальцы, шершавые,

как наждачная бумага, гладили и щекотали виски, сновали по бровям. Так же гладил меня по голове мой

Павлик. Я вспомнила о нем, но странно – ни горечи на душе, ни боли, ни усталости, я уже ничего не чувствовала, кроме этих рук, подчинивших меня своему ласковому ритму. Голова отключилась.

Температура заметно спала, тело уже не горело. Мне было спокойно на плотной льняной простыне. Я согрелась и заснула, а когда проснулась, дед был тут как тут – на табуретке у моего изголовья. Он не спал.

Тускло светила маленькая лампочка около его кровати в другом углу избы. За окном было темно.

– Сделай свое дело, не стесняйся, я не буду глядеть. – Он протягивал мне ночной горшок.

Сколько раз я сама подкладывала судно под больных, подносила утку – тяжелобольные никогда не стеснялись, я даже помогала им, подгоняла словами. По тому, что у меня не было ни капли стеснения перед этим незнакомым стариком, я заключила, что больна серьезно. Я сделала дело, он вынес горшок, а я опять провалилась в мягкую кровать, натянула пуховое одеяло, сшитое из разноцветных лоскутов, по самый подбородок. Болела грудь, саднило горло, больно было кашлять, вероятно, я застудила легкие. Дед вернулся со двора, налил в чашку чуть теплого бульона, напоил меня, а потом заставил выпить еще горького отвара. Мне стало легче, но все только начиналось.

Дед всегда был неподалеку – колол ли дрова во дворе, чинил ли сбрую в сарае, готовил ли сани, подгоняя новую доску вместо сгнившей, он всегда прерывал дело – раз-два в час приходил навестить меня.

Рассказывал, чем занят. Он говорил – я молча слушала. Он даже пропустил походы в Конаково за хлебом. Туда, в пяти километрах от него, раз в неделю приезжала автолавка. Сам творил тесто, пек хлеб, булочки-витушки, творожное печенье: на дворе стояли две коровы, телка и бычок, молока у него было больше, чем надо одному.

Единственный час на дню, когда он бросал меня, – утром, перед рассветом. Я просыпалась от ударов колокола, слушала благовест, и эта тревожно-ликующая песнь под окном отмечала прошедший день и наступление нового. Я привыкла к колокольному звону, ждала его.

Первое протяжное “бом-м-м” разливалось во мне, как сладкое вино, и долгую минуту я напряженно ждала, когда же, наконец, последует второй, а затем третий удар. Голос эстонского колокола будил во мне силу, которой, признаться, мне не доставало.

Неделю, вторую и третью пролежала в кровати – дед запрещал мне подниматься. Я то купалась в поту, то тряслась от озноба. Уксус, отвар, растирания, бульон, гоголь-моголь, размоченный в молоке творог и постоянная забота, уход, каких я никогда раньше не знала.

Мед. Слабый чай. Клюквенный морс. Вот и все лекарства. Да живой колокольный звон перед рассветом.

– Нужно достать антибиотики или вызвать врача.

– Лежи спокойно, я за тебя отвечаю – и не таких выхаживал.

Я поверила ему на слово, что мне еще оставалось?

К концу третьей недели встала – худая и слабая, добрела до стола на кухне, съела картофельное пюре и выпила стакан простокваши. Болезнь отступила. Кашель мучил меня еще неделю-другую, но боль в груди прошла – дед Юку Манизер меня вылечил.

Так же, как и Лейда Кярт, он жил в единственном уцелевшем от небольшой деревушки Куковкино доме. Один. Последний эстонец в

Нурмекундии. За рекой, за нескошенным полем, откуда я пришла, кончались земли переселенцев.

В конце двадцатых их перевезли сюда: Манизеров, Токманов, Хуртов,

Поделиться с друзьями: