Рыба. История одной миграции
Шрифт:
Лойков, Мёльзеров. Манизеров хутор стоял на самом краю поля, там, где я услышала первые удары колокола. Юку обещал показать мне межевой камень, отделявший их земли от владений соседей – Токманов, но не успел. Когда я в первый раз вышла на улицу – вся земля была устлана снегом. Началась зима.
Юку Манизер жил один очень давно. Родился он в 1899 году, значит, в тот год ему было девяносто шесть, но более крепкого старика я не встречала и среди семидесятилетних. Принести из кладовки мешок с мукой было для него плевое дело, Юку нес его на руках, как младенца, улыбаясь во весь рот. Зубы, все
Рождественского деда, как называют его эстонцы.
Весь седой, лоб с большими залысинами, изборожденный поперечными морщинами, нос картошкой, круглые глаза – в молодости ярко-голубые теперь они выцвели, так теряет цвет холст после многих стирок. Но очки он признавал только с положительными диоптриями, надевал их, когда работал с мелкими деталями или читал местную газетенку,
“Фировскую правду”, – раз в неделю ему передавали ее в Конакове, когда он приезжал туда за хлебом.
Меня дед опознал в первый же день, я тогда лежала в бреду и не могла говорить. Лейда, увидев, что я исчезла, передала через почтальона новость по округе, и меня не то чтоб искали, но знали, что я могу где-то объявиться. Поняв, что я и есть пропавшая из Карманова Вера,
Юку тут же запряг лошадь и сгонял в Конаково – передал, что беглянка нашлась. По цепочке новость докочевала до Лейды, и та успокоилась.
День-два – скорость неимоверная при отсутствии телефона, устные выпуски “Голоса Нурмекундии”, наверное, долго обсуждали мой побег и чудесное спасение.
Когда я очухалась и встала на ноги, первое, что сказал мне Юку:
– Собирайся, отвезу тебя в Карманово, Лейда ждет, печки в твоем доме топит. А не торопишься, хочешь – погости у меня, я к тебе привык.
Почему-то сразу решила остаться. Я была ему в радость. Дед даже стал одеваться в чистые рубашки, это я сперва подметила, а он потом, стесняясь и отводя глаза, подтвердил. Придя в себя, занялась домом: мыла, скребла каждое бревнышко железной щеткой с содой, выметала вековую грязь, красила окна, двери, пол. Все необходимое здесь имелось – Манизерова крепость была готова к длительной осаде, как и
Кяртов хутор, но сам навести такую чистоту Юку не мог – собирался каждый год, да все руки не доходили. Дел по хозяйству было невпроворот – он вставал засветло, пил чай с булкой и собственным маслом, отправлялся к звоннице. Отзвонив и встретив солнце, приступал к неотложным делам, и, пока я не звала его завтракать в девять, – дома не появлялся. Если работа заканчивалась, он находил новую: точил ножи, топоры, пилы, чинил инструмент, подшивал лошадиную попону, которой не накрывал лошадь уже много лет, сидеть без дела он не умел.
– Я и в лагере был на все руки мастер: подшить, починить, сплести, запаять, наточить, резьбу прогнать, даже гитару умудрился сделать, и играли на ней потом долго. Я был знатный арматурщик, даже за колючей проволокой умел деньги заработать.
В январе тридцать седьмого его забрали как врага колхозного строя.
Юку пытался отстоять манизеровские и лойковские покосы – их распахали, но ничего не посеяли, – на болотистой земле только трава росла хорошо и обильно. Ошибку, как водится, списали на него. В пятьдесят пятом он вернулся домой из Речлага, что под Тайшетом, из забайкальской тайги в свои тверские леса. Жена Илза не дождалась, умерла, то ли от голода, то ли от горя. Единственный сын Якоб умер тремя годами раньше от перитонита – его не успели довезти до больницы.
Дед пришел в Куковкино, опустошенное после войны – “три
дома всего стояли”, – срубил себе эту избу (старая сгорела), стал работать в колхозе. Больше не женился, жил бобылем, косил сено, сушил его на вешалах, так в Харабали сушат сети рыбаки.– Эстонцы всегда на вешалах сушат – ветер продувает, сено хорошее получается.
Один накашивал за бригаду. В последние годы Советской власти его отмечали, давали грамоты. Юку сжигал их в печи.
– После Речлага нам с ними не по пути стало. – Подумал, и добавил: -
Да и до Речлага не по пути было. Мой отец у Брандта эту землю на свои деньги купил, своими руками раскорчевал, вспахал и засеял. Я еще мальчишкой последние пни из земли руками таскал. Деньги – они не просто даются. Я и сейчас на одну пенсию не живу, накошу сена, высушу и продам, вся округа ко мне ездит, словно у них руки поотлетали. Работай, не ленись – все будет. Выходной на неделе один
– воскресенье. Я мальчишкой по воскресеньям бегал в кирху, был помощником звонаря. Семнадцать километров туда – до Починка, где
Нурмекундское кладбище, семнадцать – назад.
Колокол он успел спрятать в лесу в тридцать втором, когда кирху спалили комсомольцы. Вернувшись из лагеря, нашел, отчистил и хранил.
В девяносто первом первый раз зазвонил. Теперь он звонил ежедневно – не конец службы отмечал, а встречал так каждый новый день.
– Конаковские смеются, при попутном ветре звук до них доносит, а мне все равно. Я еще в лагере загадал: если выживу, буду звонить – такой мне сон приснился.
Колокол был небольшой – два пуда, простой, позеленевший от времени, как древние котлы в пенджикентском музее. Внутри вся поверхность была исписана эстонскими буквами – Юку вырезал их ножом. Он прочитал мне начертанные фамилии, а потом много раз повторял этот список, и я всех запомнила: Янсены, Хурты, Милли, Мяги, Токманы, Кярты,
Рийсманы, Лойки, Треуманы, Лунды, Тарвасы, Пяльсоны, Куммы, Тиннеры,
Манизеры, Неллисы, Мёльзеры, Адамсоны, Вага, Аустеры, Польдманы,
Хаабманы, Сульгманы, Кивимайманы.
– Кого знал, всех записал, колокол имена раззвонит.
По верху, по самому оплечью, шли буквы – кольцо эстонских и кольцо русских.
– Это – азбуки. Я подумал: мне не сказать – колокол сам все расскажет. В Хаапсалу, откуда был родом наш пастор, на колоколах всегда писали имена, так что это не я придумал, я только азбуки добавил, эстонскую и русскую, на всякий случай, поняла?
Я кивнула головой. Он чему-то улыбался.
– Юку, чему улыбаешься?
– Что печалиться? У меня теперь ты появилась. Оставлю тебе дом в наследство, будешь жить?
– Не знаю, не знаю, правда.
– Ладно, не твое – не надо. Человек должен своим любимым трудом жить, мне отсюда никуда. Здесь моя земля – Манизерова. Я ее знаю.
– Какая твоя, колхозная.
– Колхозная – не колхозная – моя. Самая ведь пакость, пари-блямба, что они землю забрали, поиздевались над ней и бросили. Если б у людей была своя земля, кто бы ее бросил? Продали б – это другое, был бы владелец. Они и пьют оттого, что не за что умирать, эстонцы ехали на землю, получили ее и потеряли, да…
– Но ведь уехали, почти все уехали.
– Если нет земли, родиной становится язык, он их и утянул.
Правильно, что уехали. Лойк Неле уезжала в Эстонию в девяносто первом, с последними нурмекундцами. Как меня с собой звала – не поехал: здесь родился, здесь и пригодился. На эстонском я только с колоколом разговариваю. Вот с тобой говорю, а думаю по-своему.
– Юку, ты говоришь правильно и красиво.
– Э… как сказать, на чужом языке говорить, что писать любимой письмо со словарем, я из Речлага пытался Илзе писать, бросил – пустая трата времени, по-эстонски писать не разрешали, а ты говоришь