Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1
Шрифт:
— Всех? — переспросил я (надо же что-то сказать).
— Всех. Кроме двоих… рыцарей. Этих он выволок на дорогу, раздел до кальсон, дальше… отрезал им носы и уши (с трудом дались Эду эти слова) и отправил в Каркассон.
— Ах, Боже милостивый, — только и выговорил я. И перекрестился.
Мессир Тьерри из Перша, рыцарь молодой и здоровьем слабый, умер в тот же день — от холода и от ран; а второму из них — мессиру Эду из Шампани — удалось добраться до Кап-Эстанга. Какой-то нищий его проводил ради Христа. В общем, когда я отца увидел, тихо сказал мой брат, я упал на землю. А потом меня подняли и объяснили, что отец уже умер, недолго мучился, и что надобно пойти в капеллу слушать, как его Монфоровский капеллан, отец Пьер, отпевает.
Ноги у отца, сказал брат, глядя в сторону, были совсем черные. Потому что обмороженные. Пальцы на руках торчали, как деревянные. А лицо… ему тканью прикрыли, чтобы не видно было, что нету там почти
Тогда-то граф Монфор и посвятил Эда в рыцари — желая как бы отплатить ему чем-то за потерю отца. И обещал во владение замок Пюисергье — когда его от еретиков очистят.
— А ты что?
— А я… что-то я больше не хотел этой земли видеть. До весны дослужил, а потом забрал тело отца… ну… кости, и деньги кое-какие из заработанных, что не потратил; вот, смотри — почти что тысяча мельгорских су, матушке отдам, она хоть долги вернет. Отец-то в большие долги вошел, когда нас с ним в этот чертов поход снаряжал…
— И что же, братец, — спросил я осторожно, — ты больше туда не вернешься? Никогда?
Эд мрачно усмехнулся.
— Сперва я думал — никогда. Особенно зимой так казалось. До конца зимы только и думал: вот наступит март, я соберу вещички — и домой, в Шампань, и забуду навек проклятый этот Лангедок.
(Невольно припомнил я братские россказни в детстве — о том, как уедет он в далекий поход в Святую Землю или к маврам за горы, и оснует там целое графство своего имени, и не вернется никогда в скучную Шампань. Но я не сказал ни слова, конечно.)
— А потом, уже по дороге, — продолжал Эд, — чем дальше к северу — тем мне… страннее становилось. Как будто никто меня дома не ждет, как будто и нету у меня дома. Наверное, уж кого поход когтем зацепил — того до смерти не отпустит. Вот вчера лежал в постели и все думал: как-то там, на Юге? Граф Монфор, я слышал, к Папе гонца послал, рыцаря Робера Мовуазена — за права на разные замки, вроде моего Пюи…сергье. Вот ведь названьице. И Раймонишка, говорят, тоже в Рим собрался — ставлю свою задницу, что не с добром. Как бы мессир Робер, человек простой, против этой тулузской лисицы не сробел! И не восстал ли там кто — из баронов, а то из мужичья? Может, наши еще какие замки потеряли — а будь я там, кажется, ничего бы и не было. Жерара, опять же, боюсь, кто-нибудь убьет. Кто-нибудь чужой, я имею в виду — а я бы сам не отказался ему свиную башку отшибить… Скучаю, в общем, я по Каркассэ. До смешного доходит — как вспомню тот холм с сухой травой, добела выгоревшей, и желтую реку под солнцем, и как мы радовались, когда половину Бурга спалили… Так в груди сразу что-то собирается в комок, как будто не то есть хочется, не то плакать. Даже по жарище скучаю, когда небо совсем светлое, и пот глаза заливает. Как мы там в августе прожарились — каждый день от жары блевали, не хуже чем в Палестине! Здесь-то малость холоднее. Примерно как там — в горах.
И знаешь что, задумчиво сказал Эд, туманными от вина глазами глядя за узкое зарешеченное окошко. За окошком было видно немного — край поля, ленивые лопасти мельницы. Знаешь, братец, здесь у вас не жизнь — так, спячка какая-то. Надобно мне возвращаться. Я уже разузнал — сеньор де Куси следующей весной собирается в Лангедок. Набирает отряды. Зиму как-нибудь протянем, дела уладим, долги отдадим… Отпущение грехов прежнее — как за поход в Святую Землю; графу Монфору нужна помощь, уже этим летом выступают бретонцы, сам Робер де Дре поедет, и епископ Бове, кузен короля. Слышал ведь про монсеньора епископа Филиппа де Дре? Если бы все наши епископы такие были, церковь не надо бы и защищать! Он и мессу, говорят, в кольчуге служит, а чтобы крови не проливать, дерется булавой. Этой самой булавой он черепа сарацинам в Палестине дробил, и английских ублюдков гонял почем зря, а теперь ее попробуют… проклятые… еретики. Надеюсь, отец Гийом, архидиакон Парижский, тоже подольше там останется — тот самый, который лучше всех на свете понимает в осадных машинах…
В общем, братец, сказал Эд, поднимаясь на мягкие, подгибающиеся от хмеля ноги, ты езжай со мной. У нас будет замок с отличными землями… может, даже не один. Поедем в землю… нашего отца. Мне все равно нужен оруженосец.
Еще не уверенный, что желаю, еще не привыкший к таким разительным переменам судьбы, я смотрел на брата — мессира Эда младшего — снизу вверх. Монастырские колокола пробили час третий (re-sur-re-xit! Si-cut-di-xit! [21] — пасхальные колокола), время суда над Господом нашим, приближая время заупокойной. Недешево обошлось моему брату право похоронить отца, известного притеснителя соседей-бенедиктинцев, в почетном месте, склепе Сен-Мауро. Кошель серебряных су и обещание каждый год, в течение десяти лет, дарить монастырскому стаду по овце или барану. В обмен на ежегодные заупокойные мессы, конечно.
21
«Он
воскрес, как сказал» (из лат. антифона)— Хорошо хоть, ты жив оказался, — сказал брат, порывисто обнимая меня на пороге. Эд пах старым, крепким мужским потом, вином и еще чем-то — устойчивым запахом горя и потери. Хоть он и вырос, мой брат — но по-прежнему оставался собой. Он казался старше восемнадцати лет — возможно, это из-за долгого пути, малого сна и почти беспрерывных попоек. Да еще борода, эта неприятная борода — какие бывают у юношей от неопрятности, а не от здорового роста волос, как у зрелых мужчин. — Хорошо, что ты жив, — сказал он, — а я было решил, что вот совсем один из мужчин семьи остался. Мать-то не в счет, она не нашего рода, она — из Куси.
А может, не так уж мне и не хочется на эту отцовскую войну, подумал я. Мне не было дела до мести Жерару-предателю, ни до замка, якобы могущего нам принадлежать, ни до тулузского графа, которого Эд поносил последними словами, ни до героического графа Симона де Монфора. Но мне, слава Богу, еще было дело до моего брата.
И медленно, медленно во все части моего тела проникало позорное сладкое понимание, что я свободен, что мессир Эд по-настоящему мертв.
Я весьма сильно перепугался, когда узнал, что матушка больна. Об этом нам с братом не без злорадства сообщил господин Амелен. Брата моего он со всей очевидностью побаивался — новый мессир Эд казался не слишком-то к нему расположенным — а на меня бросал открыто неприязненные взгляды. Возможно, наш управляющий уже привык к мысли, что меня больше нет и не будет в его жизни, и разочарование его слегка подкосило. Дом наш, снаружи показавшийся мне таким маленьким (после виденных мною городских бастионов, огромных монастырей, дворца на острове Сите!), изнутри выглядел очень бедным и неожиданно огромным — из-за пустоты. В нем не оказалось тебя, Мари. И весть о том, что тебя до возвращения жениха родственники увезли в замок Куси, меня не могла порадовать. Хотя мотивы такого поступка были мне совершенно понятны — незачем девице проживать в небогатом фьефе, лишенном защитников, когда нет совершенной уверенности, что таковой жених и вовсе возвратится живым, избежав плена, увечий и долгов. В походах всякое бывает.
Брат, недолго думая, приказал Амелену отправляться в деревню и найти там честного и хорошего мужика, чтобы послать его гонцом в Куси, к мессиру Анжеррану. Лучше даже не мужика, а кого-то из священниковых сынков, человека грамотного — обещав заплатить, конечно. «Или мне лучше вас самого послать, Амелен,» — предположил он, после чего господин наш управляющий поспешно удалился за дверь, бормоча, что тогда и вовсе некому будет имением управлять. Гонец должен был зайти в усадьбу за письмом, которое предлагалось написать — на выбор — отцу Фернанду или тому же господину Амелену. «Не хочу я, признаться, чтобы эта старая лисица мои письма писала, — честно сообщил брат, меряя взволнованными шагами наш пыльный, облохматевший паутиной по углам нижний зал. — Впору самому отправиться — заодно договорюсь с сеньором насчет похода, о жалованье нам обоим, времени сборов и все такое прочее… Сеньор Анжерран на собственные деньги собирается хороший отряд снарядить!»
— Я могу написать, — смиренно предложил я, сидя на уголке скамьи. Мы попивали дурное вино, которое принес нам повар — все тот же отличный старик, который некогда спас меня от отцовского гнева. Старуха травница, пользовавшая матушку, обещала вот-вот спуститься — проведать, как там госпожа Амисия, и донести нам, можно ли с ней сейчас же свидеться.
— Да ты понимаешь грамоту? — изумился Эд вполне обоснованно и начал больно хлопать меня по плечам в знак братского восхищения. Он приговаривал, что мне теперь цены нет, что такой оруженосец, как я, стоит дороже иного капеллана. Я улыбался и все думал, как там мама. Мне было очень страшно, что старуха сразу не пустила нас к ней — хотя всякому же ясно, что первое желание сына, вернувшегося из похода или из другого какого странствия — это обнять и поцеловать свою мать. К тому же меня пугал сам старый дом, знакомые лица, даже лавка, на которой я сидел за столом — как раз на ней я неоднократно бывал порот, и тело за год ничего не забыло, начиная ныть от страха.
Я знал эту старушонку — она вообще-то в нашем приходе считалась знахаркой по глазным болезням, за ней посылал однажды управляющий, когда ни с того ни с сего у него начал слепнуть один глаз, да еще отец как-то раз — когда ему в самый зрак стружка металла попала. Причем тут матушка? Она что, тоже глазами болеет? Или другого доктора ей не нашли, хоть из тех же бенедиктинцев? Почему не приехал какой-нибудь умный человек из школы в Труа или Париже, какой-нибудь мэтр, который носит тунику магистра и знает иные средства, кроме кровопусканий? Плохо, плохо, сын, дурно, Персеваль, скверно, Йонек… Не оставляйте своих матерей, они же без вас умрут…