Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1
Шрифт:
Смерть доктора Амори, внешне примиренного с Церковью, но по-настоящему смириться так и не сумевшего, принесла университету зримую пользу. Ученики еретика рассеялись, как овцы без пастыря — да только не надолго: уже к поздней весне разбредшиеся овцы принялись сбиваться в отдельные небольшие стада. Оправившись от горя, мой Адемар собрал своих верных товарищей и объединился с другой подобной группой, которой верховодил некий диакон Ромуальд, из ближайшего окружения почившего метра. Оная компания в свою очередь входила в объединение доктора Давида, профессора-теолога, работавшего над суммой доктрин Братства. Раскаяние родоначальника секты было признано вынужденным и ничего не стоящим, и верные последователи собирались дружно бороться за торжество его попранных идей. В прекрасном теплом апреле, сменившем ужасную зиму голода и смертей, я снова начал видеть на лице Адемара ту самую надменную усмешку углом рта. И он продолжил учить меня чтению и письму, используя для моих упражнений монашескую вощеную дощечку вместо дорогостоящей бумаги. Дощечка, подвесная к поясу, была еще из Гранмона — память о жизни инока; в орденах, где практикуется обет молчания, на таких пишут краткие записки братьям в часы полной тишины.
С
Имея мало опыта и только те знания, которые мне даровал сам же Адемар, все-таки уже к концу весны я утомился жизнью «подпольного апостола». Скверная доктрина пугала меня, любовь к друзьям и благодарность смешивалась с желанием бежать подальше и снова стать верным сыном церкви. Проповеди моего Адемара, на которые я хаживал из дружеского долга, становились все более богохульными, и порой я не улавливал из проповеди ни единого слова — настолько был занят испуганной молитвой. Распятие, некогда снятое мною со стены родного дома, все оставалось при мне — я повесил его над кроватью, невзирая на неодобрение друзей, а на далекие прогулки носил с собой. Я приобрел привычку во время выступлений Адемара ли, доктора ли Давида или еще кого из новых моих красноречивых друзей, стискивать в суме деревянный крест, цепляясь за него, как тонущий — за плавучее бревно. Распятие сильно поистерлось за год болтания в сумке на боку, потеки крови размазались и смылись, но Лицо было все то же — спокойное оправдание за все наши грехи. Даже ради Адемара, моего спасителя, я не мог и не желал отказаться от этого спасительного символа, наполнявшего смыслом самые бессмысленные страдания моего детства и юности. Несколько раз по требованию друзей я убирал его с видного места — но тут же устыжался, вспомнив беспомощные, вытянутые руки Господа, Его отвернутое в сторону лицо в потеках из-под терновой короны и худую прободенную грудь. Бессилие и кротость деревянной фигурки устыжали меня более, чем любые воспоминания о христианской верности: распятие возвращалось на прежнее место. Перед сном я сжимал его рукой и просил у Господа прощения, смертельно боясь, что в один прекрасный день, когда друзья мои зайдут слишком далеко в своих еретических воззрениях, с небес попросту упадет великая молния. И испепелит наш дом, исполненный еретиков — а заодно и причастного к богохульствам меня.
Кроме того, с пришествием теплого времени года — tempus jucundus — ко мне явилась тоска по дому. Весенний Париж почему-то пах несколько шампанским запахом. И лавчонки на Малом Мосту, забитом пьяными от весны клириками, наш проулок Соломы, Гревская площадь, где мы ставили «Игру о разумных и неразумных девах», блестящий от весенней влаги Мост Менял — деловые ли кварталы, наши школярские и монастырские улицы, королевский остров Сите — все оживало и менялось в месяцы обновления. Я уже достаточно привык к городу, чтобы ему не удивляться; и теперь меня куда больше влекли зеленеющие предместья, напоминавшие о доме и вызывавшие горько-сладкую тоску, особенно синими весенними вечерами — если вдруг увидеть молодую зелень виноградника, или цветущий сад, или закрывающиеся на ночь чашечки бедных пригородных цветов. Для школяра в подвыпившем состоянии все это — причина вспомнить родные места и поплакать. Несколько раз мне снился шампанский густой лес, цветущие буки, зеленые ивы над нашей неширокой речкою. Даже сам наш деревянный дом, моя комната с узким окошком, от жары затянутым влажной тканью, вызывали у меня по ночам слезы умиления. А стоило вспомнить брата, или покинутую мной матушку в белом платке и скверных башмаках, напевающую кантилены о святых… Или даже рыжего отца Фернанда, грозным оком окидывающего с амвона вилланскую паству… И тебя, конечно, моя Мари. Девочку в тонкой камизе, тревожно обернувшуюся с порога, с едва видной под тканью маленькой грудью. Тебя. Тебя.
Наступила Пасха 1210 года. Мне исполнилось, кажется, четырнадцать лет — я превращался из отрока во взрослого юношу. Адемар, недовольный моей непрошибаемостью и Распятием, которое я держал в изголовье вопреки всем убеждениям друзей-наставников, становился со мною все резче и недружелюбнее. На Пасху я отправился в Сен-Викторскую церковь, в предместье — там мы перед Пасхальной утреней ставили
миракль «Игра о Женах-мироносицах», и возвращаться на левый берег к Сен-Женевьев было далеко и неохота.После того, как я несколько часов подряд изображал Марию Магдалину, настроиться на пасхальный лад оказалось очень просто. Правда, исповедаться мне так и не удалось: все время, пригодное для исповеди, я потратил на миракль, кроме того, незнакомый священник, скорее всего, отказался бы дать мне отпущение и направил бы меня в мой приход. Поди объясни ему, что мой собственный кюре сейчас очень далеко, близ городка Провен! Конечно, путешествующему в исповеди отказать нельзя; но все равно я струхнул — вдруг да окажется тутошний исповедник особенно въедливым? Да и не успел я на исповедь. Не успел, зато очень хорошо осознал свои грехи, покуда участвовал в крестном ходе вокруг храма — в празднично разодетой толпе мирян, распевая те же самые гимны, какие и у нас поют на Светлое Христово Воскресение…
Закончилась ночь зла и смерти, и этим сверкающим утром с великою радостью в душах мы братьями все назовемся! Нам лик Свой воскресший откроет Христос, как открыл Магдалине (Магдалине! Я как раз играл Магдалину!). И по именам назовет нас, в пути повстречавши однажды.
И «Te Deum laudamus» пели мы, «Tu devicto mortis aculeo, Ты, победивший жало смерти, открыл верующим Царство Небесное, Ты одесную Бога восседаешь во славе Отчей…»
Во главе шествия шли каноники и Сен-Викторские монахи, они несли статуи, хоругви, дарохранительницу, сверкающую ярче весеннего солнца. Вот Он, изошедший из тьмы гробницы, вот Он, с дырами от гвоздей на воскресших руках, идет впереди нас — в маленькой белой облатке, воздетой над толпою! Христос вчера, сегодня и всегда Тот же, снова и снова ангел обращается к замершим у Его гроба Магдалинам — «Его нет здесь, Он воскрес».
«Et Maria Magdalena, et Jacobi et Salome Venerunt corpus ungere, Alleluia! Alleluia, Alleluia, Alleluia! In albis sedens Angelus, praedixit mulieribus: In Galilaea est Dominus! Alleluia!» [17]17
А Мария Магдалина, и Иаковлева, и Саломия пошли помазать тело мертвого, аллилуйя. И там Ангел в белом сказал женщинам: Господь в Галилее. (Лат., из гимна «O filii et filiae»)
Ныне и присно, и вовеки веков, отныне будет так!
А следом — все верные, в братском порыве обнимавшиеся, обменивающиеся взглядами полного, истинного единения. О, как мы пели — и кто умел, и кто нет, во славу Твою, Господи наш! Отвален камень гроба, у входа — юноша в белом, Что ищете живого между мертвыми? Его нет здесь, Он воскрес, как сказал. Resurrexit, sicut dixit, alleluia! [18]
Колокола звонили как сумасшедшие.
Я размахивал в такт пению красной свечой, толстой, восковой — горевшей даже на весеннем ветру, даже под ясным небом. Так и свет наших жалких душ, Господи, трепещет и клонится в ослепительном огне Твоего славного воскресения, но свеча горит вверх, так и мы горим в небо, желая умереть во Христе, чтобы с Ним же и выйти из тесной гробницы, когда придет срок, страшный срок, но благодатный для христианина… Заработанные мираклем деньги оставались еще при мне, из них-то я и потратился на свечку, и единственное, о чем плакало мое ликующее сердце — так это о том, что рядом со мной не было ни единого из моих друзей. По окончании представления они сразу же отправились домой, прихватив с собою — парик и длинные одежды ярмарочной Магдалины, и белую ризу Ангела, и глиняные сосуды Жен-мироносиц…
18
Воскрес, как сказал (лат.) (из антифона «Regina coeli»)
Что значит, милая моя: «Собрались апостолы, а посреди их вдруг встает Христос, и говорит: Мир вам всем! Смотри, Фома, смотри — вот ребра, ноги, руки; смотри и не будь более неверующим.»
Именно об этом я и молился со всем жаром своей молодой и глупой души: если бы Господь совершил для моих друзей чудо, подобное тому, какое совершил для апостола Фомы — о, они бы не смогли остаться неверными! Оставшись без наставника, они все более отбивались от Господа — если год назад они казались мне почти что ортодоксальными, постились по пятницам и творили перед едой знамение креста, теперь учение их продвигалось все далее по пути в преисподнюю. Но если бы Адемар, мой любимый Адемар собственноручно вложил руку в Твои чтимые раны, Господи Христе, он немедля раскаялся бы в следовании ереси — такой жалкой, такой горестной по сравнению с вечной радостью, сверканием пустого Гроба, в пустоте которого заключена вся надежда мира! Какая там полнота Творца в творении: Творец больше, неизмеримо больше всего тварного мира, который есть всего-навсего Его слово любви!
Хотя, впрочем, далее говорится в этом гимне — «Блаженны те, кто не видал, но в вере нерушим стоял, наследуют жизнь вечную. Аллилуйя…»
Обойдя вокруг храма, я вместе с толпою радостно влился вовнутрь и отстоял утреню — с огромным воодушевлением. После чего отправился, как и все миряне, домой в надежде на пасхальную трапезу — собираясь впервые после долгого поста слопать кусок мяса. Наверняка в нашей комнатенке сегодня ожидалась мясная трапеза — хотя бы по случаю хорошего заработка, раз уж не в честь Воскресения. Недаром вчера мы с Лисом все вычистили, перетрясли клопам на гибель старые тюфяки и застлали пол свежей соломой.