Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

… Ночной дозор обнаружил Месяца в нескольких шагах от «Танцующего Дика». Причем ландскнехты наткнулись сначала на следы крови на мостовой и пошли по ним, – как видно, Месяц, приходя в себя, не терял надежды на помощь и избрал направление к Клюге, хотя впоследствии он сам ничего этого не помнил. Ландскнехты нашли его лежащим на спине и зажимающим пальцами кровоточащую рану. Наудачу стражники принялись стучать в двери «Танцующего Дика» и быстро достучались – как будто слуга спал сразу за дверьми, а может, потому, что стучали они крепко, властно. Разобравшись в чем дело, слуга-кнехт побежал наверх, в комнаты, за Клюге. И трактирщик не заставил себя ждать, он явился в спальной рубашке и колпаке, в деревянных башмаках на босую ногу; лицо его было заспанным, помятым, а от волнения на лбу проступили капельки пота. Клюге распорядился положить Месяца на стол, а кнехта послал за Морталисом. Трактирщик принес целый ворох мягких полотенец, какими дозорные пробовали остановить кровотечение, – временами им это удавалось; окровавленные полотенца валялись на полу. Когда прибежал Морталис, дела пошли успешнее: для начала датчанин пережал пальцами какой-то внутренний сосуд, и от того кровотечение прекратилось, затем он послал за Розенкранцем. Тем временем Месяц пришел в сознание. Бледное лицо его приняло страдальческое выражение; боль в животе казалась ему нестерпимой, и он запрокидывал голову, и хватался руками за стол, и скрипел зубами, – чтобы только не кричать, и ему едва доставало на это сил и терпения…

Вмешательство производил Розенкранц. Морталис помогал ему. Месяц лежал все на том же столе посреди трактира. Манфред Клюге, который все еще был в ночной рубахе и колпаке, и его кнехт держали в руках по подсвечнику с тремя свечами

и освещали обнаженный живот Месяца с зияющей в верху его раной. Розенкранц начал свою работу с того, что поднес к лицу раненого губку, пропитанную смесью из опия, белладонны и мандрагоры, «адамовой головы». Месяц вдохнул дурманящую смесь и почувствовал, что боль слегка ослабла, но всего лишь – слегка; боль как будто отделилась от него, но не ушла, а стояла рядом; сознанием же его потихоньку начинал овладевать розовый туман. Месяц еще слышал, как Розенкранц рассказывал датчанину о том, что учитель Парацельс использовал для болеутоления некое новое средство с красивым названием – эфир. Розенкранц посетовал, что не имеет этого средства под рукой. Месяц видел, как лекарь взялся за ланцет и склонился над его животом; Месяц ощутил, как еще одна боль отделилась от него и встала возле первой боли…

Манфред Клюге выделил для Месяца одну из лучших своих комнат и приставил ходить за ним отдельную прислугу, а те немногие постные и безвкусные блюда, какие не запретил Розенкранц, трактирщик изволил готовить лично. Ученый Морталис в первый же день выставил прислугу за дверь и сам исполнял любую работу по уходу. И так он провел возле Месяца три дня: снижал ему жар уксусными обертываниями, кормил с ложки, пользовал его бальзамами и эликсирами; по старым книгам, взятым у Розенкранца, составлял мази и прикладывал их к ранам. Дважды появлялся и сам Розенкранц, – и оба раза после осмотра Месяца он уходил удовлетворенный.

На четвертый день жизнь Месяца уже была вне опасности, ибо жар совершенно исчез, раны стали затягиваться, а забытье и бред уступили место здоровому крепкому сну. От этих пор Розенкранц перестал приходить, Морталис же мог расслабиться и возложить часть забот на плечи прислуги. Теперь можно было пустить к Месяцу посетителей. Приходил господин Бюргер. Не подозревавший, что Месяц был ранен по пути из его дома, Бюргер говорил, что городскому совету давно пора заняться ворами и убийцами, каких развелось в Любеке без счету, – наверное, ратманы ждут, когда прирежут кого-нибудь из юнкеров, и лишь после крупного скандала зашевелятся. Господин Бюргер говорил, что несчастье, происшедшее с Месяцем, потрясло Ульрике, – господин Бюргер никогда не видел у своей дочери такого расстройства чувств; и ему, и его прислуге стоило немалых сил удержать ее в доме. Бернхард Бюргер бесконечно любил свою Ульрике, и, когда он рассказывал о ее слезах, к нему приходили собственные слезы. Он желал Месяцу скорейшего выздоровления и приглашал сразу, как только господин Иоганн будет в силах, почаще бывать у них в Бюргерхаузе. Приходили россияне и эрарии. Они обшарили весь Любек – от жилища полусумасшедшего старого Виллибальда Гаука до заброшенной собачьей конуры у соляных складов, однако поиски их не увенчались успехом. Герда попросту не было в городе. Приходил и карлик Йоли. Следы побоев уже почти сошли у него с лица; карлик был весел и говорил много смешной чепухи, но Месяцу было больно смеяться, и тогда Йоли переменил разговор. Он сказал, что знает от вечной памяти короля Штрекенбаха предсказание Гауку – тот не уйдет от возмездия, и пусть его не ищут по подвалам и чердакам Любека; сердце Гаука – букашка на булавке, а сам он горит в большом огне, разведенном маленькой рукой… Большой Кнутсен, до которого дошла молва о ранении Месяца, также посетил его. Норвежец был грустен и тих, он говорил, что устал от Германии, устал от огромного Любека с его многолюдностью, шумом и суматохой, ему хотелось в маленький Тронхейм, на тихий Кнутсенгорд, в родные горы на лесопилку. Дела его шли неважно… Старик Шриттмайер так иссох, что его уже почти невозможно было узнать, он очень ослаб и больше не поднимался с постели, – и так, полулежа, кое-как приспособив пюпитр, умирающий Шриттмайер составлял завещание; и, как на грех, в этот самый момент у старца вдруг объявился племянник – почти такой же старец, и от него два дня назад пришло послание из Амстердама, – о том Кнутсену сообщили слуги Шриттмайера, которых норвежец загодя привечал и умасливал.

Ульрике… О Ульрике! Она во всем винила себя. Она изменилась за то недолгое время, что они не виделись: лицо побледнело, исчезли девическая округлость и мягкость щек, резче обозначился подбородок, нос стал еще тоньше, а у глаз залегли голубоватые тени. Кто-нибудь другой сказал бы, что Ульрике подурнела, но Месяцу она виделась еще более прекрасной, чем прежде, и перемены, происшедшие в ее облике, казалось ему, лишь прояснили внутреннюю силу Ульрике – милый ангел, мечтающий о гальярде с любимым, питающийся нектаром и умащающий свою прелестную грудь розовым елеем, подрос и возмужал, он едва не сломался под натиском извне, но окреп, преодолевая натиск, а окрепнув, увидел дальше и положил к себе на колени меч. Вот какой теперь была Ульрике!… Она говорила, что не должна была отпускать его в ту ночь. Она говорила, что плохо молилась, что Бог наказал его за ее грехопадение: она грешила и не раскаивалась, а ведь она всегда знала, что кроткая молитва и самое искреннее раскаяние – надежный щит от всех несчастий и напастей. Пребывать в Господе – найдется ли защита крепче этой крепости. Но, о святый Боже! иногда так неудержимо тянет из Твоей крепости к возлюбленному!., разве глаза его и нежные руки не сильнее всех запоров и стен!., разве речи его не слаще самой сладостной мечты о райских садах!., разве близость его не такая же благодать, как приближение к Господу!… Но разве нож, направленный в возлюбленного, не направлен и ей в сердце; ранивший его один раз, ранит ее дважды… «О Боже, прости мне мои прегрешения! О Боже, казни меня, а ему даруй годы вечные… Отдай мне тот роковой путь в глухой ночи!…» – так говорила Ульрике, положив голову на грудь Месяцу… Милый ангел… И меч на коленях ее не был для нее тяжел; человек, созревший для любви, созревает и для ненависти – не переходи ему дорогу; познавший Любовь будет биться за нее, не жалея ни сил своих, ни крови, а если не будет биться, – то он не познал Любви. Ульрике, как в Боге, замкнулась в любимом, и исповедовала она теперь только любовь и за веру свою была готова претерпеть страдания. Это были внутренние перемены в ней, незаметные, быть может, человеку со стороны, но заметные ближнему, а тем более любящему: укрепившись в крепости своей, Ульрике обратила свою любовь в оружие. Теперь Ульрике была сильна и этим – вдвойне прекрасна. Глядя на нее, Месяц подумал: душа – это свеча; любящая душа – свеча горящая; не любит душа – и не горит свеча, и мрак внутри человека, и не живет человек. Свет исходил от Ульрике…

Таковые обстоятельства, когда на протяжение многих дней Месяц не мог даже повернуться в постели, не препятствовали ему, однако, полностью отдаться чтению. Доверившись вкусу ученого Морталиса, он проштудировал «Римскую историю» Геродиана, «Историю» Геродота, а также кое-что из духовных книг, сочинения-проповеди, и тут же проповедям и духовности в противовес – едкого «Гробиана» Фридриха Дедекинда, обрушивающего на читающего всякий срам во имя очищения этого читающего. Ульрике обнаружила иной вкус. Она приносила от книготорговца сборники легенд и описаний чудес, а также французских и немецких поэтов, среди которых особым ее почитанием пользовался знаменитый Ганс Сакс. Из некоторых поэтов Ульрике помнила наизусть и иногда очень к месту приводила совершенные вирши. Ульрике неплохо справлялась с латынью, особенно если поэты, пользуясь латынью, говорили о любви.

Время от времени в комнату к Месяцу заглядывал сам трактирщик Клюге и спрашивал, не нуждается ли благородный гость в какой-нибудь мелочи или услуге. Но это был лишь предлог, чтобы войти, ибо служанки, Морталиса, Ульрике, россиян и дюжины эрариев вполне хватало для того, чтобы учесть любую мелочь и на лету исполнить малейшее желание Месяца. Клюге имел слабость поболтать о том о сем с просвещенным человеком; и ему представился к тому удобный случай; и он, заглянув на минуту, задерживался у постели Месяца на часок-другой. Сначала Клюге действительно разглагольствовал о том о сем – о ценах на мясо, о налогах на пиво, о скаредных посетителях, о расшатанной мебели; затем он с легкостью переходил на нравы и обычаи разных людей и целых народов, но и на этой дороге не оставался надолго; Манфред Клюге с величайшей для себя приятностью, с некоей даже усладой, – как будто человек, желающий отдохновения, погружается в пуховую перину, – погружался в тему войн и перемирий,

битв и погонь, хитростей посольств и измен правительств, тему заговоров и судеб августейших особ… О! Здесь Клюге был несравненный Gieber – словечко это, обозначающее буквально «литейщик», трактирщик употреблял, вероятно, в смысле насмешливом – заливало. И действительно, бывало не раз: отложив Геродота, чтобы послушать Клюге, Месяц поражался знаниям трактирщика; тот с такой уверенностью рассказывал, о чем беседуют монархи за завтраком, будто сам сиживал с ними за столом; он знал подноготную многих вельмож, не только немецких, но и французских, испанских, английских и некоторых российских. Так, он рассказал Месяцу о доблестном князе Курбском, бежавшем в Литву, и подвел свое повествование к тому, что не всяк изменник, кто бежит; Клюге знал немного про Адашева и Сильвестра, и Месяц, не раскрывшись в том, что досточтимый Сильвестр – один из его духовных наставников, проверил правдивость трактирщика и убедился, что он ничего не напутал. Клюге знал и о другом духовном наставнике Месяца – митрополите Филиппе, бывшем игумене Соловецкого монастыря. Опальный митрополит сначала содержался в некоей обители на Москве, но потом государь услал его в Тверь. Месяц сказал, что преподобному Филиппу не будет в тягость ссылка в монастырь, ибо он, человек смиренный, скромный и непритязательный, мужественный и праведный, привык довольствоваться малым в своей жизни, и, даже пребывая в роскоши московских митрополичьих палат, вряд ли он воспользовался той роскошью, однако ж душа его – это весь обозримый мир, и прошлое, и будущее; и Царствие Божие – его страна; найдется ли такой Иоанн, какой сумеет вечную душу сию затворить в темнице-келии!… Но в один из зимних дней беседуя о добродетельном и богобоязненном, о прекраснодушном Филиппе, Месяц с Клюге не могли и предположить, что именно в этот день царский любимчик, первый российский собачник Вельский, известный под именем Малюта Скуратов, явившись в тверской Отрочий монастырь, по указке царя задушил преподобного Филиппа в келий его [42]

42

23 декабря 1569 года.

После Рождества Месяц узнал от Клюге, что поход турок и крымских татар на Астрахань провалился. Неудачи их начались на Переволоке, где воистину смешной оказалась затея прорыть канал от Дона к Волге и провести тем каналом суда. А без судов штурмовать Астрахань – то же, что пилить дерево рыбьей костью. Да делать нечего, пришлось побегать пешими турку с татарином. Пришел Касим под Астрахань и побоялся бросить свои войска на приступ – очень грозными показались ему стены и башни крепости, а россияне, приготовившиеся к бою, привиделись ему страшными и вдесятеро более сильными, нежели турки и татары, хотя было россиян в крепости немного, – что колосьев в снопе. И придумал тогда паша Касим выждать время; и чтобы было где выжидать и укрываться от ветров и морозов, ибо паша собирался зазимовать здесь, он взялся возводить собственную, деревянную крепость возле Астрахани на старинном хазарском Городище. Глупость этого решения была очевидна: пока турки и татары строили укрепления и страдали от непосильного труда и недоедания, малочисленные в городе россияне готовились к отражению нападения и слали к государю гонца за гонцом, в итоге – дождались подмоги. Князь Петр Серебряный с войском пришел к Астрахани; и был среди турок слух, что за первым российским войском следует второе; тогда, сжегши свою новую крепость, турки и крымские татары бежали от Астрахани. И так без единой битвы бесславно закончился их поход, на который большие надежды возлагали и сами турки с татарами, и ногаи, и казанцы, и мусульмане-астраханцы, и ливонцы, и шведы, и Польша, и Литва – ждали, что отнимет султан Астрахань, ждали, что потреплет он зады Москвы, а может, – и саму Москву, – наступит на запятники высокомерному Иоанну да приколотит их гвоздищами к полам московских палат, чтоб Иоанн тот не мог и шагу ступить без султанского ведома. Все б перечисленные тогда вздохнули свободно да зажили в мире друг с другом, и не позавидовали один одному, и не стали бы переносить межи и припоминать старые обиды. Всем им известно – в России укрепился корень зла, и из земли российской тянется он невидимыми корешками в соседние земли, и от тех корешков произрастают там плоды раздора – потому и порядка там нет, и нет согласия. Кто вырвет проклятый корень! Кто Иоанна бросит на колени, кто осилит хитрого московита! Всем скопом бы – да жаль, нет согласия… Турок, быть может, – с Астрахани начнет. Турок – известный воитель!… Ан нет! Не вышло! С Астрахани начали, позорным бегством кончили. Не наступили Иоанну на запятники, не пригнули его гордой головы. То-то теперь вознесется московит, к величайшим монархам себя причислит, то-то теперь разгорятся в его душе страсти, то-то взалкает он новых земель, тех, где еще корня российского не бывало…

После Рождества же Месяц стал потихоньку подниматься.

От Андреса он узнал, что умер Эрвин Шриттмайер, – так и не обвенчавшись с Люсией. Однако старик не обошел ее в завещании. Шриттмайер не был злопамятным человеком и желал добра тому, кого любил, и не искал многого от того, кто не любил его. Он видел, что неприязнь к нему стараются скрыть, и это старание устраивало его – старания было достаточно для брака, остальное он взял бы сам. Но вот время все расставило иначе, чем предполагал Шриттмайер; время со всех сторон обложило его недугами и оставило один на один с пюпитром. Люсия и прежде была от него далека, теперь же, хоть и жила в его доме, стала еще дальше. Те сокровища, что она имела, она могла подарить, но никак не продать. Эрвин Шриттмайер, человек правильной жизни, бывший верным и добропорядочным супругом, уже лет шестьдесят как не получал в подарок таких сокровищ, какие имела Люсия; он не пропивал денег в трактирах, он не ласкал меретрикул; рука его давно забыла прикосновение к бархатцу девичьей кожи, но его глаза с того бархатца не сходили бы; неразумные слова из уст молоденьких женщин в юности пугали его, теперь те же слова его прельщали – в них он видел немалое очарование; это бы ему видение, да лет шестьдесят назад! Но время, вечный путник, шло, – как шло всегда. Поле Шриттмайера, давно заколосившееся, – уж забыл, когда пожелтело; кажется, только вчера ростками поднялся, а уж вызревшие зерна осыпаются долу; поднимешь глаза – и увидишь впереди себя жнивье. Пусто все, пусто! Юная богиня, вся сотканная из сокровищ, помимо воли своей идет по жнивью и морщится, когда укалывает розовые босые ноги…

Все достояние Шриттмайера, имевшееся в Тронхейме и не принадлежащее Фареркомпании, завещалось Люсии. А это был немалый куш – дом, лавка, совсем новый склад и треть товара в нем. Узнав об этой статье завещания, Большой Кнутсен вновь обрел утраченную было жизнерадостность, ибо завещанное его дочери имущество по тронхеймским меркам составляло целое состояние. И город Любек, наверное, уже не казался норвежцу серым и неуютным. Он уедет отсюда еще более богатым: приобретя многое, он ничем не пожертвовал – даже дочерью; и, вернувшись в Норвегию, Большой Кнутсен еще подумает об этом и присмотрится к новым богатым женихам. Красивая дочь – это капитал, который нужно с умом использовать… А Шриттмайер… Что ж, земля ему пухом! Это был весьма достойный и надежный человек. Будь он чуть-чуть помоложе, имей он в запасе еще хоть немного осени, – каким стал бы он завидным и желанным зятем. Но все в руках Божьих! И повенчалась со Шриттмайером совсем другая девица – та, у которой коленки костлявы и холодны, будто лед; и забралась она к муженьку под одеяло, и столкнула на пол пюпитр…

По мере выздоровления Месяца Ульрике тоже как будто выздоравливала; к ней вернулись ее прежние свежесть и веселость, и вернулась ее мечтательность. И еще прибавилось уверенности: раньше Месяц был для нее просто молодым милым господином, который нравился и приходил сегодня, но завтра мог не прийти, потом, казалось ей, зародилась любовь, – быть может, глубокая и пылкая – Ульрике не знала, ей не с чем было сравнить, но после она познала ее – она пережила черные дни и бессонные ночи, она видела боль в глазах у любимого, и видела его беспомощные руки, и осознала беспомощность своих рук. И тогда поняла, как глубоко полюбила. И Ульрике молилась – молилась за всемогущие руки какого-то Розенкранца, которого никогда не видела прежде, а только слышала о нем краем уха, молилась за Морталиса, который, несмотря на свою приятную наружность, казался ей не очень заметным возле Месяца, а теперь вдруг вырос в ее глазах настолько, что стал уважаем ею и даже почитаем не менее любого из любекских бургомистров, и молилась Ульрике за любовь. «En deux! – восклицала она в уединении. – En deux!…» Ульрике за это время сделалась набожной и с каждым днем все более убеждалась, что молитвы ее не проходят бесследно, что и от молитв Месяцу становится лучше. Тогда и пришла к ней уверенность. Ульрике, наверное, как никто, прожила в себе страдание Месяца, и оттого она ощутила право на него, как мать чувствует право на сына, – особенно когда он слаб.

Поделиться с друзьями: