С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
Анненкову посчастливилось быть хозяином на некоторых театральных спектаклях, где он совмещал полномочия и режиссера и художника. В кино с личной инициативой труднее, это индустрия, и командует на съемках только режиссер, остальные все — винтики. Киношники и сами любят хвастать, что «кино искусство грубое». Чаще всего это так…
Каково же было опытному, грамотному, прожившую такую славную жизнь Анненкову выполнять указания полуобразованных киношных «гениев»?
«Костюм — это прежде всего чувство, характер, климат. Художник по костюмам — самое чувствительное звено в съемочной группе. Он своего рода второй постановщик».
Но кто, кроме узких специалистов, слышал об этих «вторых постановщиках», чьи имена мелькают в титрах (а в наши дни титры и вовсе идут в конце фильма, когда зал пустеет)? Кто из рецензентов о них упомянет? При нынешней инфляции и ничтожности гонораров редкий рецензент успевает фильм досмотреть до конца или книгу прочесть…
Через полвека с лишним после выхода в свет первой киношной книги Анненкова (и через 30 лет после смерти ее автора) книга «Одевая звезд» была переведена на русский язык и выпущена в Москве. Грамотная рецензентка московской «Независимой газеты» сообщила, что «балансируя на грани юмора и личной обиды», Анненков «рассказывает о взаимоотношениях художника по костюмам со всей киноиндустрией». Глядя из нашего прекрасного далека, рецензентка с горечью ставит под сомнение прогнозы Анненкова о том, что кинопроизводство перестанет быть индустрией, станет индивидуальным, авторским, интеллектуальным…
А между тем, Анненков преуспел именно в том кино, которое было индустрией. В 1953 году он получил сверхпрестижную оскаровскую премию за костюмы к фильму Макса Офюльса «Мадам де…» Костюмы Анненкова всегда были высокопрофессиональны, но и ему зачастую не по силам было одолеть коммерческую серость…
Анненков много и вполне профессионально занимался журналистикой. Среди многочисленных его статей и очерков в русской эмигрантской прессе особенно радуют обилием малоизвестных сведений очерки о русском вкладе во французскую кинематографию, появившиеся в послевоенном журнале «Возрождение» (№ 200). Успехом пользовались его мемуарные очерки. В них выплывали из забвения полузабытые в эмиграции имена, да и написаны они были очень живо. Анненков обильно цитировал чьи-то гениальные полузабытые стихи.
В 1966 году Анненков собрал эти очерки в двухтомнике «Дневник моих встреч». Несколько десятилетий спустя книга эта дошла и до русского читателя. К тому времени, когда книга вышла в России, все, кого хоть сколько-нибудь интересовали знаменитости Серебряного века, прочли уже немало мемуаров и переизданных подлинных текстов. Успех выпал на долю первых мемуаристов — сперва Эренбурга, потом Берберовой…
Эренбург свои мемуары печатал в подцензурном советском журнале, да и сказать мог не много. Однако прочитав мемуары Эренбурга, Берберова пришла в восторг: значит, можно так написать, чтобы обойти все подводные камни. Уйдя на пенсию у себя в США, Берберова села за мемуары, заранее предупредив читателей, что она не будет писать о том, о чем ей неудобно писать. Начала она с рассказа о Ходасевиче и о себе, но тут сразу выяснилось, что о Ходасевиче нельзя написать многого (скажем, отчего в Париже Ходасевич поссорился с эсерами и Осоргиным), да и о себе тоже лучше не писать лишнего. Анненков, прочитав эренбурговские мемуары, возмутился их неискренностью:
«Илья
Эренбург, вообще, очень хорошо знает — о чем, когда и как следует писать. Даже в 1961, в своей книге…»У мемуариста Анненкова, писавшего за рубежом, оказались те же трудности, что у Эренбурга. Ни в эренбурговской книге про «годы и жизнь», ни в анненковском «дневнике» нет ничего о себе. Собственно, в карьере Эренбурга и Анненкова немало общего, таинственного. Недаром же один из современных историков литературы написал обширный труд — «Юрий Анненков и Илья Эренбург. Биографии и репутация». Книга Анненкова обходит вопросы репутации и даже факты биографии. Создается, впрочем, впечатление, что кое-какие объяснения своего пути автор «Дневника» вкладывает в уста своих любимых героев (монологи для которых Анненков придумывает с большой «творческой свободой»). Но вот, скажем, «неожиданный и точный» ответ Сергея Прокофьева на вопрос Анненкова, отчего Прокофьев решил вернуться в Советскую Россию:
«Меня начинают принимать в Советской России за эмигранта. Понимаешь. И я начинаю постепенно терять советский рынок. Но если я окончательно вернусь в Москву, то здесь — в Европе, в Америке — никто не придаст этому никакого значения, и мои вещи будут исполняться здесь так же, как и теперь, а то и еще чаще, так как все “советское” начинает входить в моду. Понял? Почему же в таком случае, не доить разом двух коров, если они не протестуют? Понятно?»
«Очень понятно», — убежденно комментирует Анненков им самим придуманный монолог, ибо трудно себе представить, чтобы скрытный Прокофьев вдруг разоткровенничался с Анненковым. Однако — это неплохо как чтение прокофьевских «мыслей вслух» (и недавняя публикация прокофьевских дневников может это подтвердить.). Причем это, вероятно, мысли вслух и самого Анненкова.
То же и с циничным монологом Алексея Толстого из «Дневника моих встреч»:
«Я циник, — смеялся он, — мне на все наплевать! Я — простой смертный, который хочет жить, хорошо жить, и все тут. Мое литературное творчество. Мне на него наплевать! Нужно писать пропагандные пьесы? Черт с ними я их напишу… Я написал “Петра Первого”… Я переписал заново, в согласии с открытиями партии… Мне наплевать! Эта гимнастика меня даже забавляет! Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбрюки — все они акробаты…»
Дальше следуют якобы толстовские приятельские разговоры со Сталиным — целая страница толстовского, плохо придуманного монолога. Можете вспомнить, что Анненков и относился к мемуарам как к сочинительству, но надо признать, что это не высокого разбора сочинительство, ибо кто поверит, что Толстой, который был вполне осторожен и даже в письмах к родной жене писал только то, «что можно», что совпадало «с линией», станет откровенничать с не слишком ближним и не слишком надежным приятелем. Но может, и эти придуманные «мысли вслух» лишь отражают собственные многолетние мучительные колебания Анненкова: ехать — не ехать. Может, он самого себя в чем-то убеждает — в том, что он поступил правильно. В любом случае собственное поведение Анненкова на протяжении многих десятилетий парижской жизни никак не могло поддержать репутацию того бесстрашного критика большевистского режима, каким он теперь хотел казаться. Именно так рассудил, вероятно, издатель «Воздушных путей», отказавшись от анненского наиболее дерзкого очерка — очерка о Пастернаке, в котором, впрочем, не было никаких открытий или собственных наблюдений: лишь добросовестный набор цитат из холуйской советской прессы времен травли «врага народа» Пастернака…
Надо сказать, что не только диалоги из «Дневника» вызывают сомнение и кажутся придуманными, зачастую придуманными кажутся и сами «встречи»…
Один симпатичный русский мемуарист, тоже, кстати, друг Льва Никулина, Александр Вертинский, сообщил однажды в письме к жене из поездки, что садится «монтировать» свои мемуары. Ощущение того, что Анненков тоже что-то «монтирует», не оставляет нас при чтении его мемуарных очерков. Взять хотя бы очерк о Маяковском. Маяковский, встретив Анненкова в Ницце на улице, хамовато просит у него две тыщи, поскольку он, Маяковский, только что проигрался. Похоже, что именно так и было. Но вероятно все же, что случилось это не в Ницце 1928 года, а в Париже 1925, у входа в советский павильон выставки, в которой Анненков, приехавший из Италии, принимал активное участие. Подобная тогдашняя сцена даже описана Эльзой Триоле, которой эта малосимпатичная «игра» показалась изящной и остроумной. Анненков переносит эту сцену вымогательства в Ниццу 1928 года, чтоб было интереснее и убедительнее. Анненков с Маяковским едят на его, Анненкова, деньги рыбный суп и говорят о порабощении большевиками искусства:
«…произошла поистине драматическая сцена: Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно:
— Теперь я… чиновник…
Служанка ресторана, напуганная рыданиями, подбежала:
— Что такое? Что происходит?
Маяковский обернулся к ней и, жестоко улыбнувшись, ответил по-русски:
— Ничего, ничего… я просто подавился косточкой.
…С тех пор я больше никогда не видел Маяковского».
Сцена понадобилась для финала, для объяснения смерти поэта. Увы, от нее за версту пахнет липой…