С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
Ну, а те, кого и вправду интересует колымский период жизни и творчества Шухаева, могут читать «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, в них все из первых рук, со всею жестокостью таланта.
Конечно, Вере и Василию после осени 1938, когда в Магадане собрали иностранных подданных для паспортной проверки, посчастливилось (или как говорят, пофартило) попасть в число избранных «иностранцев» с ценными профессиями. Вера, видно, представилась как парижская модистка-вышивальщица и осталась в Магадане при вышивальной мастерской. Ей благоволила Первая леди рабовладельческой Колымы, жена самого Хозяина Никишова. Та же Первая леди способствовала, вероятно, открытию в Магадане крепостного музыкально-драматического театра. Тогда-то и выяснилось, что при лагерной автобазе в бухте Ногаево сидит на нарах в бараке художник
«Изредка вижу Ваську, вернее спину или силуэт, шагающий по дороге в моей шапке…»
Приятно ей, что шапку ему смогла достать, а то летом 1939 года увидела его издали — идет старик в какой-то поповской шапке. Тогда и написала в город Ленина:
«Он стал такой старый, худой, длинный, седой, в какой-то поповской шапке, в телогрейке. Жаль мне очень, если он погиб как художник».
Настоящая жена художника — думает о творчестве. Хотя вообще-то думать о возможных последствиях своей активности Вере было несвойственно. На это Шухаев, при всей своей любви к жене намекал в лагерном письме к любимой теще:
«Я Веру видел осенью 1938 года, с ней беседовал два раза, она держится молодцом. Ее спасает главным образом счастливая способность не понимать многих вещей. Я заметил у нее эту особенность очень давно… У нее не было страха перед неизвестными ей вещами, например, она никогда не понимала, что в море можно утонуть, теперь она совсем иначе себя чувствует, когда письма наши быстрее оборачиваются. Разлука для нее самое страшное, самое сильное испытание, которое трудно было выдумать. Я по ней скучаю ужасно».
Письмо любящего мужа, тактичного зятя, все понявшего и все давно простившего. А Верины письма к матушке и впрямь становятся все веселее. С конца 1938 года Вере и Василию разрешили переписываться, письма из бухты Ногаева в Магадан идут иногда даже со скоростью от пяти до тридцати километров в сутки, большое достижение для почты и цензуры рабовладельческого общества:
«От Васьки получила несколько писем со Стрелки, одно лишь свежее, ему всего 8 дней. Я немного успокоилась, ему неплохо, работает художником, пишет картины, красит машины и лозунги. Я не могу дождаться, когда наконец увижу его…»
А потом начались работы по оформлению клуба в Магадане и спектаклей в музыкально-драматическом театре. Театр работал в социалистическом режиме: по 15–20 новых спектаклей в год. Шухаеву довелось из них оформить 25. Начали с патриотического спектакля «Фельдмаршал Кутузов». А за оформление спектакля «Великий государь» подконвойный художник, зек Шухаев был даже расконвоирован. Велик ты, Наш Государь, велика милость твоя… Со временем даже опозоренное имя художника стали упоминать в афишах. Что же до Веры, то у нее, женщины, знакомой с парижскою модой, появились в Магадане высокие связи и покровительницы. В старости Вера Гвоздева с теплотой вспоминала и Первую леди Колымского края мадам Никишову, и начальницу режима Марию Склярову. В ее рассказах обе они представали пылкими комсомолками, приехавшими перевоспитывать «врагов народа». Всех, как известно, перевоспитать не удалось, но десятка два мильонов невинных людей пылкие комсомольцы и комсомолки замучили до смерти. Но конечно, что и говорить, чувство благодарности — святое чувство, и всякий лагерный придурок, которому посчастливилось уцелеть, хранит это чувство. Я вот и сам уже больше полвека лелею чувство благодарности к доброму начальнику обозно-вещевого снабжения в/ч 48874 капитану Губе Ивану Дмитричу, который вытащил меня из саперной роты, где я пропадал, усадил придурком-писарем у себя в каптерке и спас меня, недотыкомку, от многих армейских бед. Но конечно, судить о подвигах и пылкости комсомолок не придуркам, а их возлюбленным мужчинам с наганами или тем, кто полегли не за грош «на общих» с биркой на ноге
в промерзлую колымскую землю…Срок заключения у супругов Шухаевых кончился в 1945, но сбежать «на материк» им удалось только в 1947, да и то проблема была, куда бежать в Большой Зоне. В документах у них значилась ограниченность мест пребывания — «минус 16», то есть нельзя было жить в шестнадцати республиканских «столицах» советской империи. Но нашлись добрые люди: хлопотали за них грузины, особенно горячо хлопотала красавица-художница Елена Авхледиани. Откуда появились у Шухаева такие поклонницы, ни в каких письмах найти не смог. Вера Федоровна вспоминала кратко в одном письме к знакомому:
«Вышли мы из лагеря в 45-м. (Заметьте, что сама В. Ф. Гвоздева не путает лагерь со «ссылкой». — Б.Н.). Уехали из Магадана в 47-м без права жить в столицах. Устроились в Тбилиси. Шухаев стал профессором Тбилисской Академии художеств. На этом злоключения не кончились. В 48-м арест по второму разу. Ненадолго. Через два месяца освободили. И мы остались в Тбилиси. В 53-м похуже, чем арест, высылка из Тбилиси. Несколько месяцев мы маялись и мыкались по Грузии, потом разрешили вернуться. Шухаев снова стал профессором Академии художеств. И, наконец, в 58-м пришла реабилитация».
За скупыми строками этого письма — двадцать лет страха, бесправия: один арест, второй, высылка и еще много бед. В 1949 у Шухаева украли самые большие его картины, пережившие бегство из Петрограда, блокаду Ленинграда, лагерные годы — украли его дипломную «Вакханалию», картины «Сусанна и старцы», «Иосиф и жена Пентефрия», «Карусель»… Кто знал о картинах, кто дерзнул залезть к поднадзорному бывшему лагернику — можно только гадать. В каких подвалах и запасниках томятся ныне краденые картины? Вообще, судьба многих шухаевских картин покрыта мраком неизвестности. Даже знающие искусствоведы пишут о них: «местонахождение неизвестно». Но еще не все потеряно, могут найтись, бывают случайности…
Помнится, в конце 50-х годов, еще работая на Московском радио, я отправился как-то для интервью в Музей революции, что на Тверской. Симпатичная сотрудница повела меня в запасник и там что-то искала (я уж не помню, что я у нее спросил), передвигая в удобных (вроде стен в японском доме) стояках бесчисленные картины, открывая одни, закрывая другие. И вдруг сердце мое взволнованно забилось — я увидел урюк в цвету, арык, ишака, милый сердцу Узбекистан…
— Чье это? — спросил я, не удивившись даже тому, что и мирный узбекский ишак чем-то связан с их проклятой революцией.
— А-а-а, это был такой латышский художник, Андерсен, — сказала сотрудница. — У нас его много… Любил Среднюю Азию.
— Отчего он здесь? — спросил я.
А Бог его знает, отчего, — простодушно ответила сотрудница, продолжая выдвигать и задвигать картины. — Вот еще его, вот еще. Тут много его…
Я знал, что покойный Андерсен приходился тестем моему сослуживцу и другу Мише Данилову, отцом Мишиной жене Элле. Он был там у них какой-то видный коммунист в Латвии и вдобавок известный художник. В 37-м его расстреляли и все его картины отобрали. Потом его реабилитировали, и Мише с Эллой заплатили за сотню увезенных картин рублей пятьсот — за все оптом, включая сиротство и голод. Миша мне рассказывал эту историю. Но он, конечно, не знал, куда девались картины, и даже боялся про это спрашивать. Наверное, и Шухаевы боялись спрашивать. Они не обратились бы в органы, они не ходили туда без повестки и без конвоя… У нынешних комментаторов это называется «они зла не помнили». Я бы лучше сказал — «не искали приключений…» Просто жили, раз уж выжили, научились радоваться тому, что день прошел без новых бед, без новых притеснений, угроз или обыска.
Тбилиси в те годы многих русских интеллигентов (ныне об этом отчего-то забывших) приютил и приветил. Считалось, что Грузия на особом положении как родина Великого Вождя. Русские поэты славили красоту и гостеприимство Грузии. Даже Пастернак славил, намекая, впрочем, попутно, что только такая величественная природа могла подарить планете такого Великого Человека. Пастернак переводил про это стихи своих грузинских друзей Яшвили и Табидзе. Там были, конечно, и вполне льстивые и подобострастные стихи, как же иначе? Потом Великий Человек, порожденный великой природой, велел расстрелять и Яшвили, и Табидзе…