Чтение онлайн

ЖАНРЫ

С любимыми не расставайтесь! (сборник)
Шрифт:

Все же это означало бы, что зал принял и одобрил покаяние.

На сцене сидели приехавшие из Москвы на это мероприятие Кожевников и Симонов, сидели в президиуме. Симонов – вальяжно облокотясь на белую щеку. (Как любили мы его стихи на фронте, как ждали их!) Зощенко не каялся, а пытался объяснить. Долго. В войну его попросили написать что-нибудь смешное, для детей. Пусть голодные, холодные хоть повеселятся. Он написал про обезьянку, которая убежала из зоопарка. Уже после войны напечатали в журнале «Звезда». И вот Жданов написал статью, которая стала постановлением партии и правительства, где представил это произведение как злобный пасквиль на советских людей. (Как продуманно, по-иезуитски соединил «пошляка» Зощенко и утонченную «врагиню» народа Ахматову. Получалось, что между этими полюсами уже всякое

писание подозрительно.)

Закончил Зощенко страшно. Крикнул в зал: «Не надо мне вашего Друзина, не надо мне вашего сочувствия, дайте мне спокойно умереть!» (Друзин был редактором журнала «Звезда»). Этого крика, этих слов не забыть. У сидевших в зале были гримасы страдания на лицах. У всех. Вот тогда Меггер и я захлопали. В тишине. На что вальяжный Симонов, грассируя, проговорил: «Ну вот, два товарища в задних рядах присоединили свои аплодисменты к аплодисментам английских буржуазных сынков».

В «Сентиментальных повестях» герои Зощенко жалки, ничтожны, бесталанны. Не способны оценить любовь к себе, не способны одарить своей бестолковой, беспомощной любовью других. Жизнь постепенно лишает их всего: веры в себя, крова, денег, к концу каждого рассказа они голы, нищи перед собой и перед другими, любившими и любимыми некогда. Зощенко как бы приравнивался, примерял себя к ним, лишенным права голоса в свою защиту. Вот тогда, в том зале его собственная мучительная жизнь прокричала о себе сама.

Только ранним солнечным утром и может это присниться. Дождь по крышам подъездов (тогда еще были навесы над подъездами). И дождь по крышам домов. По сиротливым (всю ночь под этим дождем) деревьям. И черное небо, потому что снится ночь. Но окна почему-то освещены. Там за ними живут люди, которым ты необходим. Но сейчас мы друг другу еще неизвестны. Но потом, в будущем, ты отдашь им свою жизнь и будешь умирать под этот белый шум дождя, а они выйдут из-за окон и будут тихо стоять вокруг.

Младший сын не любит, когда я выпиваю. Я стал прятать бутылку, причем в разные места. Сегодня стою посреди комнаты и вспоминаю, куда же я ее спрятал. А сын говорит: «Папа, она там». Значит, он знает! Но все равно стыдно, и прячу по-прежнему в разные места, но уже стараюсь не забыть, куда.

Если сказать встречному человеку: «Доброе утро», – то он подумает, что мы знакомы, просто он забыл, и ответит: «Доброе утро», – и улыбнется, так уж принято. А потом наступит время, когда можно уже сказать: «Добрый день». Можно тем же самым людям. И они ответят: «Добрый день», и, возможно, еще раз улыбнутся. А чуть начнет темнеть – я им: «Добрый вечер». Были такие, которые улыбались по три раза в день. А сегодня один спросил: «Батя, где тут винный магазин?» Как хорошо спросил! Как будто мы с ним давно уже свои. «Да вот, – говорю, – рядом!» Он обрадовался, что близко, улыбнулся и сказал: «Спасибо, батя».

Когда я начал становиться таким? В армии? Нет, совсем нет! Были тогдашние солдатские, родные, единственные друзья. А вот после войны… Нет, друзья появлялись и тогда еще, вспыхивали вдруг ярко, восхищали, ошеломляли, казалось, вот этот – навсегда, такого еще и не было! Живите у меня! Зачем в гостинице! Приезжайте с женой! А я приеду к вам!.. Обманы, пустые надежды.

Некогда были слова: «звезды», «небо», «счастье», «самоубийство». Теперь вместо них слова все простые, а тех – нет и в помине. Первая Мещанская (теперь проспект Мира) зимой была белая внизу и черная со звездами в вышине. Мерцали звезды наверху, мерцал снег на мостовой. Когда-то. До войны спектакли в театрах шли с занавесом. За ним была тайна, гнездилось неведомое. Вот сейчас оно оживет, но не сразу станет понятным, а постепенно, когда занавес начнет утомленно сдвигаться… Когда-то.

Видимо, я был запрограммирован на тот возраст. Как жить в теперешнем – не знаю.

А скромность? Пресловутая эта скромность. Не зря говорят: унижение паче гордости. Я, мол, вот какой скромный. А вы, мол, вот какие гордые. Не говоря уже о том, сколько ненужных обид и неудобств она доставляет самому «скромному». Сколько очередей он выстоял понапрасну, не спросившись,

необходимо ли выстоять. А иные очереди по скромности выстоял дважды. А скольким людям, неприятным и чуждым, он подчинялся просто из боязни задеть их самолюбие, оказаться в их глазах гордым. Сколько раз сопровождал их бог знает куда и зачем, занимался их неинтересными занятиями, играл в их тоскливые игры, проводил с ними их пустынное время, поил их, веселил, развлекал их, а то и хуже, отдавал им то, что самому было важнее важного. Как торопился отдавать! Чтобы не подумали, что жалею! Но потом, потом – вот что главное – как бежал, как скрывался от них! Завидя вдали, переходил на другую сторону улицы и обращался в бегство у них на глазах, и они не понимали, в чем дело.

И все же. Все же. Все-таки. Возможно ли не быть скромным перед человеком, которого мы почему-либо вознесли в своей душе? Перед деревенской девушкой на речке мы скромны. И перед собором, костелом, мечетью, церковью мы скромны…

Давно это было, а забавно. Бригада в составе баяниста, лектора на политические темы и начинающего писателя (меня) обслуживала предприятия Мгинского района. В школе рабочей молодежи мне стали задавать вопросы о Дудинцеве и Пастернаке. (Это как раз тогда все было.) Я отвечал, как думал. На другой день меня вызвали в райком и прочитали вслух письмо учительницы, которая присутствовала на этой беседе. Она точно записала мои ответы, и все они были действительно по тогдашним временам никак недопустимы. А в конце письма, чтобы разоблачить меня до конца, она добавила:

«К тому же он был нетрезв».

– Что пил-то? – спросил секретарь райкома.

– Стакан красного вина и пиво. – Тут работники райкома оживились. – Кто же это вино с пивом мешает!

– Водку нельзя с пивом мешать, а вино еще хуже.

– Вот даже коньяк можно с шампанским. А вино с пивом никогда.

И поняв, в чем заключалась моя оплошность, письмо порвали, а меня отпустили.

В отрочестве мне снилось – вот я лечу, а внизу лежат светящиеся женщины, слегка приподняв одно колено каждая. А одна среди них – Прекрасная, с большой буквы. Наши девочки в десятом классе (в десятом, подумайте! но – в тридцать шестом году) говорили нам, дуракам: «Вы думаете, у женщины главное грудь? Какая ерунда. Главное – ноги!»

Пользуясь тем, что я по временам выпиваю (не становясь, подчеркиваю, алкоголиком), жена и ее свояченица, верней, моя свояченица, то есть ее сестра, разговаривают со мной развязно, иногда тоном приказания, как, например: «Садись. Не туда – сюда. Сейчас я тебе борща налью». В ответ на что я написал плакат и вывесил его на стенке: «Я свободный человек». Однако даже это не изменило к лучшему ситуацию. Тогда я вывесил другой плакат, в завуалированной форме, как бы цитата из Пушкина: «Он в семье своей родной казался девочкой чужой». Однако и это должным образом не повлияло. Поэтому вынужден обратиться к мнению общественности.

Стыды. Не ходил на Красную площадь с теми, семерыми, против наших танков в Чехословакии. Это например. А сколько лихорадочных, глупейших поступков, они же, как правило, и плохие?.. Ладно, у Соловьева: «Я стыжусь, следовательно, существую». Или: «Спокойная совесть – изобретение дьявола». Для утешения на полторы минуты. А как с этим жить по утрам? Ведь стыды-то не выдуманные, настоящие!

Всю жизнь бегал по двум лестницам. По одной не разрешали бегать, а по другой не было хода. Но все же бегал – то по одной, то по другой, пока меня не остановили знакомые. Они спросили: «Что с вами? Почему у вас такие грустные глаза?» А я и не знал, что у меня такие глаза. Если бы знал, сразу бы сменил. Для бегания по двум лестницам нужны совсем другие глаза.

Николай Павлович Акимов после моей первой пьесы «Фабричная девчонка» говорил: «И друзья и враги одинаково жаждут, чтобы Володин шел на Голгофу». Ту пьесу обвиняли в очернительстве всей нашей жизни. Во второй пьесе «Пять вечеров» этого очернительства не было. И я понимал, что друзей разочарую. Правда, там не было и партийного начальства, из рук которого люди принимали и наказания и поощрения. Вот это обстоятельство оказалось более неприемлемым. Что и сослужило впоследствии «плохую службу для пользы дела».

Поделиться с друзьями: