Чтение онлайн

ЖАНРЫ

С любимыми не расставайтесь! (сборник)
Шрифт:

После войны один из актеров его театра вспоминал, что брат говорил: «Настоящий художник должен испытать страх смерти».

Смерть он испытал. Страх смерти? Не знаю. Стал бы он настоящим художником? Не знаю.

Мне надо было идти по делу. А на улице был ливень. Свояченица сказала: «Пусть возьмет зонт». А жена сказала: «Не надо, он его потеряет».

Приснился сон. Он (это я) был безалаберный, опустившийся. Его лицо было покрыто волосами. Они стояли в толпе рядом. Она накрепко привязала его волосы к своим. Он почувствовал это лишь тогда, когда они тронулись. Они катились на чем-то с горы, было весело. К вечеру она подарила ему ботинки, потому что он был бос. Она не знала, что когда-то у него было много

друзей и много ботинок. Он и сам не заметил, как оказался бос. Но объяснить ей это уже не было времени. Ей пора было уходить (навсегда). Он вел ее среди многоэтажных кирпичных корпусов, заводских и жилых. Остатки грязного снега были освещены заревами заводских печей и очагов. Они так и назывались во сне – очаги. На мостовой валялся железный лом. Визжали женщины, горели огнями окна домов – это было одно общее пламя, которое сквозило отовсюду. Она была рада, что он теперь в ботинках. Но она торопилась домой и не понимала, зачем он здесь ее водит. А он прижимал ее руку к груди и знал, что ее здесь уже нет…

Хотел сказать о еще неявной тогда перегородке между «народом» и интеллигенцией. Написал сценарий о девушке, воспитанной в детском доме. Поставить фильм по этому сценарию решил один из первых мастеров тогдашнего кино – Сергей Аполлинарьевич Герасимов. Он создал свою кинематографическую школу, воспитал многих известных актеров и режиссеров. Но непоколебимо приверженный тогдашним официальным установкам, он шел даже еще дальше. В одной из статей писал о том, что детей следует воспитывать не родителям, а государству. В то же время часами мог читать на память Гоголя, Тютчева, поэтов Серебряного века. Помнится, выступая с официальным докладом на съезде кинематографистов, он перешел вдруг на поэму Пастернака:

Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться.Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет.В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций,может, ты-то их, море, и сводишь и сводишь на нет.

Молодые деятели кино посмеивались: слегка сбрендил старик.

Первыми своими картинами Герасимов сдвинул наш кинематограф с тогдашней полосы замерзания. Его наивная одержимость в области политики была кстати начальству, и, пользуясь своим авторитетом, Герасимов публично вступался за гонимых – Киру Муратову, Эфроса, Любимова.

Твердость его убеждений вызывала у одних иронию, у других активную неприязнь. Но в том-то и дело, что он был искренен. Думаю, что и сейчас не отрекся бы от Сталина.

К сценарию претензий у него не было. Лишь два пожелания: первое – чтобы один из героев картины был не рядовым интеллигентом, а серьезным ученым. Он объяснял это невинным желанием снять в фильме свою квартиру.

A второе пожелание – чтобы девушка ехала к своей, как она предполагала, матери не из Ленинграда в Томск, а из Свердловска в Москву. Потому что Сергей Аполлинарьевич в детстве жил в Свердловске и любит его. А сейчас живет в Москве. Ну и что, думаю, я-то пишу общечеловеческое, какая разница, откуда и куда она едет.

И вот картина снимается, и я вижу на экране один из эпизодов. Пораженный, спрашиваю Смоктуновского:

– Что это вы хихикаете как-то по-нэпмановски и вообще играете человека неприятного?

– А мне Сергей Аполлинарьевич так сказал.

Я – с тем же вопросом к Герасимову.

– Сашечка, – отвечает, – давайте сверим концепции. Из таких вот и вырастают Сахаровы и Солженицыны!

– Не из таких, – подумал я.

И тут понял смысл двух его пожеланий. Железная девочка, воспитанная государством, приезжает из рабочего Свердловска в загнивающую Москву. И этого крупного ученого с его смешными интеллигентскими терзаниями учит жить. Комсомолка-максималистка, она разметала многое, все, что, по ее мнению, не отвечает нормам жизни советских людей.

Когда картина была закончена, на художественном совете Сергей Аполлинарьевич в своем выступлении сказал:

– Вот, считается, что у нас нет классов. Классы есть. Рабочий класс и интеллигенция. Люди, которые всем недовольны.

И если бы нас с Александром Моисеевичем спросили, за кого вы, за рабочий класс или за интеллигенцию, – тут он взглянул на меня и миролюбиво закончил, – мы бы сказали: «и за тех и за других».

Парадоксы…

Кинорежиссеры любили приглашать Евстигнеева на эпизодические роли ученых. Это было странно и, честно говоря, даже смешновато. За знаменитую лысину, что ли? По жизненному, так сказать, амплуа он был простонароден. И в речи на актерском собрании «Современника», и в застолье застенчив и немногословен. Так, бормотнет что-либо своим знаменитым металлическим баском и замолкнет.

Благодаря этой его непритязательной простоте с ним было легко и просто каждому, в общении он был не умнее никого, особенно интеллигентных людей, которые говорили с причастными оборотами.

С ним было хорошо и естественно выпить. Приходил после съемок в Ленинграде, и мы садились за свои рюмашки, не вдаваясь в подробности искусства и политики. И все, между делом, становилось ясным, и про политику, и про искусство, и про жизнь вообще. Потом он ложился на тахту и мгновенно засыпал. Но просыпался вовремя, так, чтобы можно было поспеть к поезду. (Так же на съемках: явившись, он ложился на какую-нибудь скамью, задремывал и мгновенно просыпался для своего эпизода.)

Пожалуй, ничуть не менее, чем актерская работа, ему были необходимы друзья. В Москве была компания… Сколько в ней было проведено прекрасных ночей!

Перед ним, таким простым, который не умней никого, таксисты останавливали машины, швейцары распахивали двери. Его, такого простого, любили приглашать в гости. Попали мы как-то к случайным знакомым, поклонникам его труднообъяснимого дара. Едва вошли – увенчанный своей причудливой славой, артист немного увял. Он понял, что люди ждут от него чего-то необыкновенного, пусть и наивного, чтобы было потом о чем рассказывать. После короткой паузы с разных концов стола его стали обстреливать вопросами и, как в телепередаче «Что? Где? Когда?», ждать стремительного ответа. Но он, избегая разговора, склонил свою любимую народом голову над салатом. Тут же интеллигентные люди простили ему эту неразговорчивость за простоту гениального самородка. И повели огонь телевопросов на меня (о нем, конечно). Но и я не мастер в жанре блиц-интервью. Выручил меня он. Не поднимая головы от маленького плацдарма в центре стола, начал подкладывать мне на тарелку салат, подливать в рюмку и, побрякивая баском, посоветовал:

– Прикроемся мужественной простотой.

От неловкости я не различал лиц за столом.

Он же:

– Погляди, на том углу стола в синей кофточке сидит. Ну, головастая, – все сечет!

А это – он все сек.

Дело в том, что, не стараясь быть остроумцем, он был наблюдателен и умен поразительно, но иначе, чем другие. Рассказывал мне как-то о спекулянтах, которых повидал в Одессе. Так точно, блистательно запечатлел типы тамошней мафиозной иерархии! Кто из них как относился к вышестоящим и к нижестоящим, и повадки каждого, и хитроумие каждого, у одного обаятельное, у другого наглое…

Нет, Евстигнееву по праву давали в фильмах роли ученых. Проницательных, ироничных интеллектуалов.

Олег Ефремов однажды показывал (он любил показывать) актерам, что надо сыграть в сцене. Репетировали «Чайку». И актеры, примеряя его показ к себе, постепенно выполняли все, вернее то, что требовалось.

Ефремов дал такой совет и Евстигнееву.

Но тот спросил:

– А может быть, так?

И показал вариант.

– Или так? И – иначе.

– А если так?..

Не помнится, сколько было предложений, каждое из них казалось самым убедительным. Кажется, пять или шесть.

В спектакле «Голый король» он, слегка обвитый парадной королевской лентой по голому телу, стоял лицом к зрительному залу, долго, молча, минуту за минутой и нерешительно, стараясь сделать это как бы незаметно для зрителей, пробовал пальчиками почувствовать хотя бы складочку несуществующей одежды.

Он был актер с головы до пят.

Он был человек пронзительного ума.

Он умел любить друзей.

Он со снисходительным презрением относился к уродствам нашей жизни.

Он – был.

Поделиться с друзьями: