С полемическим задором

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:
Шрифт:

Алексей ИВИН

С ПОЛЕМИЧЕСКИМ ЗАДОРОМ

(ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ, КРИТИКА И ПУБЛИЦИСТИКА 1978-2015 гг.)

ХРЕСТОМАТИЙНЫЕ СТАТЬИ

Горечь повседневности (А.П.Чехов)

Друг естества (Эрнест Сетон-Томпсон)

Надо ли прощаться с Матерой (В.Г.Распутин)

Певец российских антиномий (Н.А.Некрасов)

Посрамление филистера (Э.-Т.-А. Гофман)

Притча Ивана Карамазова (Ф.М.Достоевский)

Прочь от цивилизации (жанр путевых очерков)

Рыцарь банковского дела (У.Шекспир, «Венецианский купец»)

Северный свет (К.Гамсун и Т.Гарди)

Трехликий Янус (А.В.Еременко)

С ПОЛЕМИЧЕСКИМ ЗАДОРОМ

13 bamboo toothpicks и одна бумажная закладка (русская и зарубежная классическая поэзия)

Волосы (о женственности)

Дмитрий Васильевич не Федор Михайлович (Д.В.Григорович и Ф.М.Достоевский)

Из варяг в греки (сопоставление северной

и южной литературных щкол)

Комменты лоха на инфу продвинутых (разбор номера «Комсомольской правды»)

Концепция (исламизация как закономерность)

Кортасар и новейшая болтология (Х. Кортасар и его последователи)

Молитва шофера (молитвы солнцепоклонников, христиан, шоферов)

ОЛГ 1, 2012, ДЛ 12.2011, ЛГ 1-2, 2012 (обзор литературных газет)

Открытое письмо Нине Абрамович (концепция водоразделов)

Проникающая радиация (Радио России 30.3.1996 г.)

Сегодня англомания, завтра война (языковые влияния в исторической перспективе)

Семейный зверинец (отношения «человек» - «род»)

СПИСОК ВРАГОВ

ХРЕСТОМАТИЙНЫЕ СТАТЬИ

ГОРЕЧЬ ПОВСЕДНЕВНОСТИ

Творчество и личность писателя несут определенный заряд. Когда читатель раскрывает книгу, происходит его знакомство с этим зарядом, с этой личностью – принятие или отторжение. Принимаешь, очевидно, того писателя, который раскрывает твои собственные возможности, который знает и чувствует нечто такое, что для твоего восприятия насущно или ново. Это как с питанием: поел халвы – обогатился многими микроэлементами сразу. Думаю, что и большинство других людей, идущих по разряду читателей, пусть неосознанно, но подходят к книге, к тексту, к автору потребительски. Фантастику читают при поиске возможностей и вариантов поведения, детективы – при угрозе стабильности, при надвигающихся кознях и для повышения умственной изощренности, эротику – часто с отчаяния и острого эмоционального беспокойства. Живущие с в о е й жизнью книг не читают, а также избегают «важнейшего из искусств» - кино; даже телевизор и газета для живущего сегодняшним днем – не столько источник информации, сколько употребляемая иногда вещь из обихода.

Вместе с тем для человека у ч а щ е г о с я, то есть достаточно молодого для того, чтобы хотелось что-либо узнавать, книги представляют громадный интерес. И даже когда сталкиваешься с автором, к которому равнодушен, всё равно в его мире хоть несколько часов да осмотришься: ведь когда учишься, учитель предлагает не только возможные для разрешения или приятные в исполнении задачи, но и что-нибудь вроде теоремы Ферма.

Для меня такой трудной и неприятной, гениальной и недоказуемой теоремой время от времени становилось творчество Антона Павловича Чехова. Даже странно, что споры вокруг его личности и творчества улеглись – настолько его творческая манера и посейчас способна вызвать неприятие суровой правдивостью и жесткостью взгляда. Салтыков-Щедрин или Достоевский по сравнению с Чеховым кажутся почти благостными. Хоть речь не обо мне, а об известнейшем из русских классиков, которым обычно заканчивается рассмотрение курса русской литературы Х1Х века, оговорюсь все же сразу: не люблю я Антона Павловича. К врачам я вообще стараюсь обращаться как можно реже, потому что они знают о жизни нечто такое, от чего меня всегда тошнит. Они знают тело, его состав, анатомию и патологоанатомию, и даже если впоследствии создают образы Воланда или кота Бегемота, всё равно это у них выходит с неким циническим душком. Нет спору, до чего становишься им благодарен, если они уврачуют твою болящую плоть и прекратят страдания души и тела, но как только нужда во враче заканчивается, сразу становишься в позу Мао, который, как стало известно, на дух не переносил дантистов, а заодно и всех остальных эскулапов, протянув тем не менее до весьма преклонных лет.

Шутки шутками, но писатели-врачи зачастую беспощадны. Что же касается Чехова, то он просто клиницист – настолько страшна и не прикрыта флером его диагностическая картина жизни пореформенной России. Вот почему, будучи человеком не самого отменного здоровья, я понимаю тех читателей, и школьников в том числе, кто тянется в литературе к иллюзиям, к сказке и откровенной выдумке или, наконец, к п р о т я ж е н н о м у мирочувствию, которым обладали очень немногие повествователи. Видеть мир свежо, молодо, в красках, звуках и запахах, в конденсате той радости бытия, которая знакома каждому здоровому человеку, умели и Бунин, и Сергеев-Ценский, и Шолохов – писатели, которых не обвинишь в отрыве от почвы. Их человек – это, прежде всего, биоструктура, чувствователь.

Чехову была определена другая судьба. Красавец, молодец, энтузиаст (графолог, разбирая его саженные подписи, сразу определил бы, что этот юноша отнюдь не страдает комплексом неполноценности), Чехов ворвался в литературу в начале 80-х годов как автор многочисленных юмористических журналов, но уже через несколько лет вместо самонадеянной готовности трунить, подсмеиваться («Письмо ученому соседу», «Хирургия») появляется склонность к четко очерченной форме, прямой детали, скепсису и раздражительности. У Чехова уже в тридцать лет был тот социальный опыт, которого, скажем, у Сергеева-Ценского не было и в восемьдесят. Чехов как-то сразу отрешился от природной стороны жизни и понял ее в общественных категориях и оценках, а искрящийся юмор и шапкозакидательские настроения сменились унынием и трезвостью анализа («Горе», «Тоска», «Враги»). Точно этому красавцу и баловню судьбы, каким в те же оды становился во Франции Ги де Мопассан, кто-то запретил разбрасываться силами и резко убавил горелку: пламя стало плотнее, ровнее, высвечивая углы комнатной, дворовой, уличной жизни.

Уроки частной жизни – вот как можно было

бы определить то, о чем писал Антон Павлович Чехов. Период 1880-1900 годов – это время бурного развития буржуазного предпринимательства, разнообразных личных инициатив, конфликтных между собой. А на дискретную действительность наблюдатель реагирует так же дискретно: рассказиками на частный случай (в советскую эпоху эту эстафету подхватил Михаил Зощенко). Ведь и в наши дни возможно, что таксист, целый день развозящий пассажиров, так и не выговорился; так и Иона Потапов в рассказе «Тоска»: такое вокруг равнодушие, такое остервенение в народе, что поговорить не с кем. Возможно, что какой-нибудь менеджер в лавке или в офисе пишет письмо на телевидение, соблазненный какой-либо денежной игрой? Возможно. Так и Ванька Жуков: всё-то ему кажется, что его боль и мечту кто-нибудь с ним разделит («Ванька»). А любовь приказчика и барышни из рассказа «Полинька» - точно из наших дней: так дрожит какой-нибудь распространитель мясных продуктов, когда к нему приходит знакомая поболтать, а хозяин магазина – вот он, тут как тут. А уж насчет собачек из рассказа «Хамелеон» - спросите любого участкового милиционера, как он себя поведет, когда обнаружит бесхозную торговую точку или автомашину. А ведь во времена Чехова еще не было знания о повторяемости событий на ином уровне, о занудной цикличности под вывеской новизны, и его, чеховские, истории полны трагизма и художнического недоумения: как же так, в человеке все должно быть прекрасно! А тут: какой-то чиновник невзначай чихнул на лысину чужого, не своего начальника – и от огорчения умер («Смерть чиновника»). И все эти гротескные истории, как ни грустно, - правда, то есть квинтэссенция реальной жизни. И от того, что это точный слепок с нашей действительности, это н а ш и грубые унтеры Пришибеевы и наши нелепые, кругом одураченные злоумышленники, от того, что это российское вселенское равнодушие к трудящемуся и бедствующему человеку, прописавшееся, кажется, со времен возникновения государственности, наше, а не перевод из блестящего Ги, - вдвойне, втройне грустно после рассказов Чехова. Это как раз тот случай, когда «тьмы горьких истин нам дороже нас возвышающий обман», - и мы спешим к Майн Риду, к видеотеке, к будничной работе, в которой нам спишется за недосугом наша пошлость, грубость, чванство. Я говорю о трудности восприятия текстов Чехова-реалиста: он не впускает туда ни капельки «возвышающего нас» обмана и иллюзий. Он так же скуп и беспощаден в изображении мертвящей тоски, как и его друг и современник И. Левитан. Так же бесстрастен, точен – «над вечным покоем» российской действительности и пространства, которые, кажется, изначально умерщвляют всякий энтузиазм и активную мечту.

Эффекты рассказов Чехова часто строятся на том, что дурак и наглец активны, а добряк и труженик не только не имеют надежды подняться, но и смирились с безобразием. Вроде бы почти святочный рассказ: мальчику захотелось устриц, а отцу стыдно просить у жрущих господ накормить сына («Устрицы»). А сколько в этих трех страницах текста н а ц и о н а л ь н о г о унижения, робости и забитости, столь характерных для восточных мужчин, которых, так и кажется, можно просто запрягать, сколько хамства, жадности, зависти, обжорства. В рассказах А.П. Чехова такой сгусток боли и нравственных страданий, что это однажды проняло даже боевитого и эмоционально глухого Владимира Ильича Ленина: в беседе с Горьким он как-то сказал, что когда читал чеховскую «Палату №6», то ему стало страшно; он отложил книгу и вышел из комнаты.

Вместе с тем герои Чехова в еще более «снятом» виде, как выражаются дегустаторы, представляют существо русского национального характера, чем, скажем, тургеневские. Это в большинстве люди, запрограммированные на бездействие и прозябание, потому что нравственное и справедливое действие всегда натыкается на произвол – властей, российского менталитета и жизненного уклада. А где нет выхода чистому простому действию, там неизбежны пороки, праздность, скудость интересов. Можно даже обогатиться, как доктор Старцев успешной практикой, можно даже жить в ладу с законом – разочарование неизбежно: кислый крыжовник осуществленной мечты. У российской мечты нет исхода, потому что здесь «всё остается людям» (название одного популярного некогда романа). Но не по принципу наследования по отцу, как в какой-нибудь Шотландии, а по принципам некоего всеобщего разменивания и оставления в дураках. Не та мечта, которая оборачивается на треть обглоданной рыбиной, как в повести «Старик и море» Хемингуэя, а та, которая – кислым крыжовником и без всякого героизма. Буднично, повседневно, день за днем. Что можно сделать полезного (отзвуки «теории малых дел» часты в произведениях Чехова), если ты частный человек – приват-доцент, учитель словесности, извозчик, врач? Если же ты искренне хочешь работать и работаешь, вкалываешь, как доктор Старцев, то тут уж другая российская альтернатива: один с сошкой – семеро с ложкой. И все семеро тобою помыкают, противясь твоему желанию посеять, заборонить, собрать урожай.

Много ли, в самом деле, утешения в том, что в Китае традиции присвоения чужого труда еще богаче и уходят вглубь веков на тысячелетия?

Творчество – это еще и проецирование будущего (правда, не всегда по проложенному мосту художник готов идти). Творчество – это как бы выбраковка ситуаций и отработка тупиковых ходов (в личностном плане). Создавая образы и ситуации, писатель не обязательно напророчит. Но у классиков, в том числе у Чехова, есть устойчивые образы, которые как бы моделируют и приближают вехи его собственной биографии. Не хочу ничего сказать плохого об Ольге Леонардовне Книппер, но как актрису современники оценивают ее невысоко. Так что есть соблазн женские образы некоторых рассказов (Попрыгуньи, Котика в «Ионыче»), а тем более героинь чеховских пьес соотнести, хоть соотношение далековато, с предвидением именно этой фигуры на личном горизонте. Дело ведь не в том, что Чехов посвятил жизнь литературе и потому так долго оставался холостяком. Дело в том, что и отношение к женщине, как она предстает в российских условиях, у Чехова очень настороженное, если не сказать более.

Комментарии: