С того берега
Шрифт:
Эта констатация Герцена встречается неоднократно и в статьях его, и в частных письмах. Он не уставал повторять, что тот успех, то влияние, которым стал сразу пользоваться в России «Колокол», успех и влияние, до поры все возрастающие, были в большей своей доле заслугой Огарева.
Огарев приехал в Лондон, переполненный всяческими идеями. Он привез с собой несколько годовых комплектов лучших русских журналов последних лет и договорился в конторе «Отечественных записок» о присылке ему свежих номеров журналов, оплатив их надолго вперед. Привез он и целую кипу рукописей, ходивших в Петербурге по рукам, прозу и стихи, некогда не пропущенные цензурой или даже не поступавшие к ней. Герцен давно уже просил о присылке не печатавшихся стихов Пушкина, но почти никто не отозвался на просьбу. Огарев привез стихи декабристов — в Лондоне они немедленно увидели свет, — павшие и сосланные словно вновь возвращались в Россию, дважды
Он привез с собой в Лондон свежее дыхание России, словно часть ее сгущенной атмосферы предрассвета и пробуждения, потому, естественно, именно от него и должна была исходить идея об издании газеты. Быстрой и отзывчивой, держащей руку на пульсе лихорадившей страны. То была лихорадка кризиса, обещавшего начало выздоровления, в чем оба они и собирались принять решительное участие. Крымская война безжалостно разбудила Россию от странного и горячечного сна, от насильственного оцепенения. Не случайно Николай умер в это время. Умер, ибо хотел умереть (а возможно, справедлива и легенда, будто бы принял яд из рук доверенного врача). Ибо именно война показала, что все доклады, рапорты, реляции, отчеты, акты, протоколы и донесения лгали решительно и отчаянно, с полным бесшабашием трусости и наплевательства. Всю свою жизнь самодержец слышал и читал только то, что хотел слышать и читать. Подлинность обнажила война. И она же обнажила и напрягла назревшую уже проблему — именно о ней главным образом и заговорила газета эмигрантов.
Знаменитая, хрестоматийная ныне констатация того, что именно Герцен впервые после декабристов развернул революционную агитацию, сполна относится и к Огареву. Наш герой, привезя в Лондон идею газеты, пристально освещающей российские наболевшие проблемы, возобновил и продолжил замершую было (но совсем не умершую) струю освободительного движения. Революционное слово стало его революционным делом. Стало гражданским смыслом его жизни, оторванной ныне от родины и целиком принадлежащей ей. Революционное слово, революционная мысль, действенные контакты со всеми, кто возобновил и поддержал дело освобождения России, стали отныне главным содержанием его очень цельного отныне и очень целеустремленного существования. Все, что сделал для России «Колокол», неотрывно связано с именем Огарева. Все, кто участвовал в освободительном движении, прямо или косвенно общались с ним — лично, по газетным статьям, письменно, через друзей и посредников. Единомышленники в главном, эти люди существенно расходились в тактике и деталях, ожесточенно спорили друг с другом, но. сходились все их споры и их согласия в «Колоколе» — центральном и не имеющем себе подобных органе русской революционной мысли. Сходились к Герцену и Огареву. А теперь — самое начало вступления нашего героя на открытое революционное поприще.
В первом же номере «Колокола» появились слова, прямо обращенные к правительству. Так никогда ещё не звучала русская речь в отечественной печати:
«Пора проснуться! Скоро будет поздно решать вопрос освобождения крепостных мирным путем; мужики решат его по-своему. Реки крови прольются, — и кто будет виноват в этом? Правительство!
Россия настрадается, а на правительство история положит клеймо злонамеренности, или бездарности, в обоих случаях позорное».
И называлась эта заметка непривычно для русского уха — требовательно и прямо: «Что сделано для освобождения крепостных людей?» Констатировалось с осуждением и гневом: ничего.
«Несмотря на все ожидания и надежды, правительство ничего не сделало для освобождения крепостного сословия и не подвинуло ни на шаг решение этого вопроса.
Что же оно делает? Некогда ему, что ли? Или важное занятие формою военных и штатских мундиров до такой степени поглотило государственную мысль, что ни на какое дело не хватает времени? Или правительство довольствуется
собственными слезами умиления, чувствуя себя не таким, как правительство Незабвенного, и далее ничего не хочет делать? Или сквозь шум праздников и охотничьих труб псарей оно не умеет расслушать клик народный?..Или правительство уже такое мертвое, что никакая государственная нужда его не разбудит?.. Стало, оно хвастало своей любовью к России? Стало, оно нас обманывало? Или оно думало, что Россию можно спасти без государственной мысли, а только маленьким добродушием, доходящим до потачки государственным ворам? В таком случае оно только позорится перед светом».
Так впервые была громко прервана холопская российская тишина. В этом же первом номере некто, пожелавший остаться неизвестным под буквами «Р. Ч.» (вскоре это сокращение стало подписью более полной — «Русский человек»), поместил свое письмо к издателю «Колокола». Это неизвестный «Р. Ч.» обсуждал цели и назначение первой вольной русской типографии в Лондоне. Он уже прочитал несколько больших статей, присланных Герцену и напечатанных в удивительно разноголосом, тоже невиданном ранее сборнике «Голоса из России», и благодарил за них, радуясь, что они появились.
Далее автор обсуждал несколько статей и мнений, к печальному и убедительному выводу приходя: рабство покуда еще сидит глубоко внутри в русском человеке, властно и жестко определяя самое его мышление. Раскрепощение сознания, освобождение от своего собственного глубинного рабства, позорно проявляющегося в нетерпимости к чужой мысли, — вот на что вынужден «Колокол» сразу обратить внимание каждого. Как бы демонстрируя взгляд раскованный и свободный, автор письма к издателю, этот самый неизвестный «Р. Ч.» сразу же за письмом предлагал читателю «Колокола» не более и не менее как разбор отчета министра внутренних дел царю! Личный отчет министра! Да еще тот, на котором государь изволил собственноручно начертать сверху: «Читал с большим любопытством и благодарю в особенности за откровенное изложение всех недостатков, которые с божьей помощью и при общем усердии, надеюсь, с каждым годом будут исправляться».
Полноте, меланхолически замечал разбирающий этот отчет «Р. Ч.»: «Не знаю, на сколько будет божьей помощи, но общего усердия исправлять государственные недостатки от чиновничества ожидать нельзя; это противно его интересам; общее усердие явится только тогда, когда все классы народа будут вызваны к деятельности, к беспрепятственному выражению своего мнения и обсуживанию своих нужд».
Оказывалось, что пустой демагогии и привычной риторики было здесь привычно много, — отмеченная, она и впрямь поражала неделовой суетностью парадного красноречия, тем более что речь шла о только что позорно проигранной войне: «Чиста и непорочна была жертва русских людей, ибо исходила она не из личных расчетов, но из светлого источника любви к отечеству».
А за прелестными словами этими, замечал автор статьи, господин министр, естественно, забывал сказать о гнилом сукне, поставлявшемся на одежду солдат, о том, как босы и голодны были ратники по «нерадению и своекорыстию начальников», о разорении мужиков, насильно лишавшихся лошадей и подвод, о повсеместном чиновничьем грабеже. И добавлял этот спокойный «Р. Ч.»: «Или господин министр не знает всего этого? Ну, тогда он не способен быть министром».
Министр сообщал государю, что из четырех с лишним сотен жалоб только полтора десятка оказались справедливыми. Вполне естественно, комментировал «Р. Ч.»: разве господин министр не знает, что в России «о справедливости жалоб судят те же лица, на которых приносятся жалобы, или лица, живущие с ними заодно?»
От вольности такового подхода волосы должны были шевелиться на голове у непривычного российского читателя. Но поток писем, хлынувших вскоре в Лондон, подтвердил освежающую пользу тона, языка и полной раскованности газеты.
В том же первом номере, сразу вслед за двумя заметками Огарева (имя свое он раскроет несколько позже) шла статья Герцена о путешествии по Европе вдовствующей императрицы. Естественно, что кинулась она вон из России: «Ей было больно видеть либеральное направление нового императора, ее смущал злой умысел амнистии, возмутительная мысль об освобождении крестьян». Самое, однако, важное, ради чего перечислялись в статье развлечения никому уже не интересной вдовы, дважды было названо Герценом — в начале и в конце статьи:
«Снова вдовствующая императрица дала Европе зрелище истинно азиатского бросания денег, истинно варварской роскоши. С гордостью могли видеть верноподданные, что каждый переезд августейшей больной и каждый отдых ее — равняется для России неурожаю, разливу рек и двум-трем пожарам».
Так началась жизнь удивительной, первой и единственной в те поры вольной русской газеты. Выходила она то еженедельно, то ежемесячно и во все годы существования была любимым детищем Герцена и Огарева. А в России — любимым чтением.