С того берега
Шрифт:
— Извини, ради бога, — мягко перебил Огарев. — Ты неправильно меня поняла, я другое собирался спросить… Хоть и не совсем другое, — добавил он, невесело усмехнувшись. — Я спросить собирался только: вы уже объяснились полностью с Сашей? Хотите ли вы жить вместе?
— Да, — сказала она с вызовом. — Мы хотим жить вместе. Я буду воспитывать его детей…
— Но ты и сейчас воспитываешь их отчасти, — зачем-то неловко вставил Огарев.
— Я хочу воспитывать их на правах жены их отца. И я хочу родить собственных детей.
Огарев опустил голову.
— Извини, — сказала Натали и быстро добавила: — Нам ведь неизвестно, по твоей или по моей вине у нас нет детей.
— Конечно же по моей, — твердо возразил Огарев.
— Спасибо за твое неизменное
Огарев молча смотрел куда-то в угол. Истерика разрасталась, он усилием воли держал себя в руках, когда она кинулась к нему, то лепеча несвязное что-то, то внятно выговаривая слова и целые фразы. Он за плечи, чуть не силой усаживал ее на место, наливал успокоительных капель, потом неловко поднимал за руки, когда она кинулась ему в ноги, однословно говорил бесконечное «ну, Наташа, ну успокойся, ну успокойся, мы сейчас поговорим, ну, Наташа» и старался не сделать ни одного движения, даже слегка напоминающего те объятия, которыми он всегда успокаивал ее.
Слезы у нее высохли неожиданно и так же внезапно, как брызнули, только красные глаза с припухшими Беками и красный кончик носа напоминали об отошедшей истерике.
«Как, однако, не идет ей плач», — вдруг мельком подумал Огарев и ужаснулся своему спокойствию. Они сидели некоторое время молча. В комнате было тихо-тихо, издали с улицы донесся чей-то выкрик, и Огарев с ясностью начал снова видеть проплывающие одну за другой картины их совместной жизни. Была Москва, поздний час, только недавно разошлись друзья, и Натали в сиреневом пеньюаре сидела у него на коленях, обняв за шею голыми руками, и, кисточкой от пояса халата поводя по лицу, щекотала. А потом посерьезнела и сказала: «Знаешь, Ник, мне очень не нравится, что ты настолько старше меня, потому что ты умрешь, а я без тебя не буду жить ни единой секунды, и выходит, что я из-за тебя проживу слишком мало». А он смеялся, остро ощущая, что счастлив и, конечно, бессмертен.
— Ты бесчувственный и равнодушный, — раздраженно сказала Натали, прерывая длительную тишину. — Ты просто сам меня ничуть не любишь, и в глубине души рад, что отвязался от меня и свободен. Ты безумно доволен, что сможешь завтра приняться за свои прежние распутства, к которым ты привык в Европе и в России. Я вижу тебя насквозь.
— Давай, друг Наташа, договоримся таким образом, — очень спокойно сказал Огарев, по-прежнему глядя в угол и пощипывая рукой бороду. Он помедлил. — Да, давай именно так и договоримся. Я не очень-то уверен, что нашу с тобой жизнь можно еще склеить. Но я так же не очень уверен, что с Герценом у вас все будет хорошо, а главное — что влечение ваше друг к другу не случайно и прочно.
— Как ты черство и безразлично говоришь, — желчно выговорила Натали. — Откуда в тебе, в поэте, столько холода и рассудительности?
— Не злись, Наташенька, я просто очень огорошен… Я-то ведь люблю тебя, как любил, — мягко сказал Огарев. Тут опять мгновенно полились слезы, но он уже взял себя в руки окончательно. Тоном тусклым, вялым и бесцветным он договорил все, что хотел сказать: — Так вот, относительно дальнейшего. Выполнить все, что ты наговорила сейчас, невозможно по несовместимости. Я перечислю по порядку твои идеи и просьбы. Восстановление наше вряд ли возможно, но мы еще поговорим и об этом. Ты предложила на выбор: убить тебя, отправить к отцу в Россию или сдать в сумасшедший дом. Впрочем, и тюрьма предлагалась. Это мы обсуждать не будем. Остается единственное, и здесь у меня к тебе просьба.
Теперь они оба сидели прямо, неподвижно глядя друг на друга. Размеренно, будто к обоим не относясь, звучали слова Огарева.
— Просьба очень простая, и просить я могу об этом тебя одну. Подождите. Проверьте ваши чувства. Я не препятствую, не скандалю, не проклинаю. Ты знаешь мои взгляды на эмансипацию женщины. И
я не изменю их, даже если они коснулись моей собственной семейной жизни. Ты свободна. Но Александр — человек увлечения, о себе ты все знаешь сама. Подождать и подумать — вот единственное, о чем я прошу сегодня. И прости, я теперь уйду. Нет, нет, нет, не давай мне обещаний, я вовсе не хочу тебя связывать. Это просьба. И спасибо, что ты сказала мне все.Он ушел, она не шелохнулась. Странная воцарилась в доме обстановка, странно и неловко строились их отношения. Герцен пытался поговорить с Огаревым, но тот твердо отказался что-либо обсуждать, проговорил что-то не очень внятное: неужели из-за личных трудностей замедлим, задержим наше главное общее дело — Вольную печать?
А потом взяли свое живые чувства, сказался темперамент обоих, и Огарев видел, как это происходило, и молчал, и старался не замечать то неестественного оживления, то сумрачности бывшей своей жены, не хотел видеть и собачьей виноватости в насмешливых всегда и живых глазах единственного друга. Снова Герцен пытался поговорить с ним и заплакал, когда Огарев отказался, и тогда Огарев очень твердо сказал ему, что клянется всем самым дорогим на свете, что ни в чем его не винит. А три двери в три их комнаты были по-прежнему наверху рядом, и он слышал, иногда помимо желания, как две из них открывались и закрывались.
Все это он рассказывал сейчас, глядя в несвежий потолок, и ему было хорошо от возможности рассказать это кому-то впервые.
— Бедный, — сказала вдруг Мэри и всей ладонью, поглаживая, как ребенка, провела рукой по его виску, глазу и щеке. И больше ничего она не сказала, а возможно, и сказала что-то, но он уже спал, крепко прижимаясь щекой к ее задержавшейся ладони.
Утром он проснулся другим и ощутил это, едва раскрыл глаза и осознал, где находится. Куда-то невозвратно ушла тяжесть последних месяцев. Он зажмурился, чтобы снова ощутить сполна вернувшееся чувство жизни. Услышал легкий смех и посмотрел: Мэри сидела за столом, смотрела на него и негромко, затаенно смеялась. Он еще не слышал ее смеха, и сейчас ему очень понравились его глуховатые переливы.
— Вы жмуритесь, как бородатый котенок, — сказала она. — Я сейчас подам кофе. — И вышла, немедленно возвратившись с кофейником и двумя чашками.
— Через три минуты, ладно? — спросил Огарев, и она послушно выскользнула.
Он сидел за столом задумчиво и молчаливо, и она тоже молчала, с каждой минутой обретая настороженную отчужденность. Он заметил это не сразу, но, заметив, понял ее покорную готовность с минуты на минуту распроститься с ним навсегда, ничего не спрашивая и перечеркнув вчерашнее. Мало ли что может наговорить случайный клиент, потому и раскрывшийся ненароком, что случайный. Он усмехнулся несложной своей проницательности и спросил:
— Скажи мне, Мэри, сколько ты зарабатываешь за неделю?
Она молча показала подбородком на его деньги, еще лежавшие с вечера на столе.
— Всего-то? — переспросил Огарев.
Она пожала плечами так же молча и улыбнулась слабой улыбкой. Уже ничто не напоминало в ней ни утреннего оживления, ни вечерней благодарной распахнутости.
— А где же Генри, почему он не завтракает с нами? — спросил Огарев, впрочем, все сам отлично понимая.
Но она покорно объяснила:
— Ни к чему это ему, потом будет спрашивать, куда вы исчезли.
— Вот что я попрошу тебя, дружок, — сказал Огарев, сам себя слушая с радостью, ибо говорил как нечто давно решенное и твердое то, что вовсе не обдумывал и не проговаривал про себя. — Позови-ка сейчас сюда Генри, а будет спрашивать, скажешь, что я приду послезавтра. Впрочем, это я сам ему скажу. Я буду тебе каждую неделю давать эту сумму, даже большую, но с условием, что ты на улицу не пойдешь. Хочешь так? Договорились? Почему ты не отвечаешь?
Лицо ее на глазах оживало и светлело. Слез не было, но и произнести она ничего не могла. Много позже она призналась Огареву, что почему-то все утро, пока он не проснулся, сама не понимая отчего, ожидала этого.