Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В Лондоне он назвался Поликарпом Петровым. И понравился всем без исключения. Сдержанный, ничему не удивляющийся, терпеливый и тактичный, с памятью невероятной. Он так знал писания отцов церкви, что всегда называл страницу, а порою и абзац издания, где находился приводимый им текст. Эта его начитанность сочеталась прекрасно с гибким и острым умом явно полемического склада и характера. Посмеиваясь, он рассказывал, как, бывало, в спорах с ним старообрядцы иных согласий и толков в ужасе осеняли его крестным знамением, полагая, что это сам сатана явился разбивать их заветные верования и каноны. Был он сам приверженцем чисто древнего православия, и отличалась вера его лишь старинной обрядностью и приверженностью к старым книгам. Кельсиев сказал в первом же разговоре, что, если светские похожести отыскивать, ближе всех ему должны быть сегодняшние славянофилы. Поликарп вежливо улыбнулся и не скрыл, что мало интересуется светским движением умов. Честно и прямо объяснил, что далекое путешествие совершил, чтобы познакомиться с лондонскими

издателями, — «Колокол» и старообрядцы читают, даже грозятся при раздорах написать что-нибудь туда друг на друга. Интересы раскольников состояли в том, чтобы молельные дома не закрывали, чтобы попритихли ущемления и поборы, чтобы можно было где-нибудь погромче схлестнуться с раскольниками разных согласий, привлекая их на свою сторону, чтобы наконец Европа знала об их церкви. Отсюда идея завести в Лондоне старообрядческую вольную типографию. Но об этом надо было говорить в Москве с его паствой, которую он хотел бы подвигнуть на денежные взносы не сам, а посредством кого-нибудь из Лондона. Вот и ехал в Россию Кельсиев.

Петербург встретил его ветром, снеговой пургой, холодом и непередаваемым, остро нахлынувшим, согревающим чувством родины и дома. И тоски от собственной чужеродности, накопившейся за эти годы. Два дня прожил он в гостинице, непрерывно ощущая страх и неприкаянность свою: страх — от возможности встретить знакомых и быть узнанным (каторга обеспечена в этом случае), неприкаянность — от бесплодности устроенных ему разговоров. На третий день переехал жить к Николаю Серно-Соловьевичу.

Изумительная личность, чистой пробы человек — и умом своим, и характером. Герцен впоследствии писал, что это был «один из лучших, весенних провозвестников нового времени в России». Молодой Серно-Соловьевич был образован и серьезен не по годам. Кончил Александровский лицей — училище, готовившее чиновников для ответственной государственной службы, и открывалась ему прямая дорога к преотличной и заведомой карьере. Ибо за все годы учения, как писалось в его аттестации, «выказывал отличные успехи и примерную нравственность». По окончании был определен в канцелярию государственного секретаря. Но, едва окунувшись в течение российских дел, очень быстро ясное и полное представление о них составив, юноша нашел в себе мужество не молчать. Он составил «Записку» — очерк общего положения дел в государстве, очерк далеко не светлый, как он сам впоследствии говорил, и вручил его в руки государю, подкараулив монарха во время утренней прогулки. Слух о сумасбродном поступке стремительно облетел Петербург. Мальчишке предсказывали разную участь, большинство склонялось к тому, что его упекут в сумасшедший дом. Но царствование только начиналось, самодержец был полон великодушных планов, молодого вольнодумца велел поблагодарить и поцеловать. Что и выполнил шеф жандармов, не удержавшись при этом присовокупить, чтобы задумался молодой человек, что было бы с ним, соверши он такой поступок несколько раньше. Впрочем, несмотря на верховное снисхождение, перевели служить его в Калугу, но спустя немного времени вернули в Петербург. Но Серно увлекся публицистикой, писал великолепные и глубокие статьи и оставил службу, полагая нравственно невозможным служить, когда не согласен с тем, что происходит. Пробыл год за границей, подружился с Герценом, оставаясь в рамках почтения, истово и преданно полюбил Огарева, с которым спорил до хрипоты по всем вопросам, вернулся в Петербург и открыл книжный магазин с читальней при нем, считая просвещение первой надеждой для России. Ничего не боясь, пренебрегая маской псевдонима, издал под своей фамилией в Берлине книгу о российских неотложных проблемах, в лондонских же «Голосах из России» — «Окончательное решение крестьянского вопроса». Все удачно сходило ему с рук, и вырабатывался он в яркого передового публициста, надежду и отраду Чернышевского, гордившегося дружбой с ним.

Несколько месяцев оставалось ему до ареста и осуждения на вечное поселение в Сибирь, когда перебрался к нему на житье Кельсиев. Впрочем, знай об этом Серно-Соловьевич заранее, ничего бы не переменилось в его радушной приветливости и горячей готовности обсудить проблемы гостя из Лондона.

Говорили они о том — так, во всяком случае, Кельсиев припоминал позднее, — что все нынешнее движение умов может для России не пользою, а вредом обернуться, если Герцен так и останется в избранной им роли пропагандиста и обличителя, а не организатора и направителя действий. Будто бы говорил с волнением и страхом Николай Серно-Ооловьевич (Кельсиев же сам давно так считал), что «Колокол» вызвал к жизни лучшие силы образованного сословия, взбудоражил их и взволновал донельзя и теперь они просят дела, объединения, планов. Жизненно необходима организация, говорил Кельсиеву Серно-Соловьевич, от правительства ни в чем не зависящая, говорящая правду всем, кто хочет ее услышать, в том числе и самому правительству. Кельсиев согласно кивал головой, он и сам полагал точно так же, более того — знал с определенностью и уверенностью, кто мог бы возглавить такую полулегальную организацию, придав ей должное направление и размах. А Серно-Соловьевич не знал и не понимал, на что способен его гость и собеседник, и об этой роли для Кельсиева даже не заикнулся. Ну и Кельсиев ничего не говорил пока.

В Петербурге же, в день отъезда в Москву, улыбнулась Кельсиеву удача, которая, впрочем, только усугубила

его предчувствия о бесполезности всей поездки. Он искал встречи с кем-нибудь из беспоповцев — этой многочисленной ветви русского раскола. Были у беспоповцев свои святые наставники, среди них в особенности славилось имя некоего Павла Прусского, настоятеля большого монастыря в Пруссии, откуда и получил он свое имя. И случайно вдруг узнали для Кельсиева, что великий этот инок ныне находится в Петербурге. Обратились к купцу: дескать, приезжий, знающий все веры наперечет, хотел бы с ним повидаться. Назначен был час свидания. Сам хозяин, вяловатый и полный человек средних лет, в пиджаке и с европейским пробором (торговать приходилось ведь со светскими), оказался любителем вокала, так что Кельсиеву два часа пришлось слушать пение его приказчиков, и от всех этих кондаков, стихир и тропарей невыносимо раскалывалась голова. А потом был разговор о вере, с веры перешел на наставников. Кельсиев выжидал минуту и в удобную высокопарно сказал, имитируя выученный стиль, что много слышал о великом учителе, слава которого прошла по всей вселенной, трубными звуками восхищая последователей, обличая противников к полному их уязвлению и тревожа сердца и души. Купец растаял, как и ожидал того Кельсиев, и сказал польщенно и важно, что учитель этот, Павел Прусский, ныне живет у него и он сейчас их немедленно познакомит. Часто-часто билось сердце Кельсиева; казалось, вот он — вожделенный миг.

Высокий, моложавый, черноволосый, с пронзительным глубоким взглядом больших и очень ярких глаз, в черном подряснике и в черной пелерине с красною оторочкой, в круглой шапочке с околышем — камилавке, Павел Прусский в своем монашеском одеянии дониконовских времен выглядел бы внушительно и строго, не освещай его умное, сухое лицо несходящая улыбка. Разговор завязался сразу, в Павле Прусском не было ни учительства, ни превосходства, ни осторожности. Он же, кстати, и сказал сразу Кельсиеву, кто был тот Поликарп, что приезжал в Лондон.

Зря, сказал он, многоглагольный Пафнутий Коломенский хоть не сильно, а все же обнадежил Кельсиева — не было на самом деле у лондонских пропагандистов никакой надежды сварить кашу со старообрядцами.

— Но постой же, отче, — Кельсиева снова охватило тоскливое предчувствие неудачи, — ты ведь сам толковал мне час назад, что сегодня правит миром антихрист. Так ведь с властями нынешними, с этими предтечами антихристовыми, неужели же воевать не следует? За свободу веры, чтобы дышать полегче стало, неужели же никто не встанет?

— И никто, — сказал Павел Прусский так же улыбчиво и спокойно. — Мы в мирские дела никогда вмешиваться не станем.

Тут заговорил до сих пор почтительно молчавший купец.

— Например, господин хороший, — сказал он быстро, весь вперед подавшись, отчего из своего европейского пиджачка будто вылез в иные пространства, — нам даже весьма сподручно, что какая-никакая, а власть порядок держит. И сегодня мы его хотя хулим, обижаемся порою и плачем, а на деле-то за ним безопаснее, спокойней, да и утешительней — ведь не зря страдаем, воздастся.

— Вот он, голос паствы нашей, вот, пожалуйте, — сказал Павел Прусский. — А печатни мы свои имеем, благодарствуйте на добром слове.

Месяц спустя, на обратном пути, уже в Пруссии, Кельсиев заехал в монастырь.

— Что же вы успели в Москве? — спросил Кельсиева наставник Павел, улыбаясь точно так же, как тогда в Петербурге.

— Ничего я не успел, отче, ровно ничего не успел, ты во всем прав оказался, — медленно ответил Кельсиев.

— А я думал тем временем о тебе, — сказал ему спокойный собеседник, — и решил, что все же великая польза может быть от вашей печатни.

Кельсиев смотрел на него огорошенно. А настоятель монастыря продолжал, улыбаясь:

— Наша ведь печатня маленькая, капиталу на нее у меня нет, а охота знать о России, какова она есть и что думает. Печатал бы ты все подряд, хорошо бы это вышло. И за нас печатай, и против. Доброе вы затеяли дело в Лондоне, я только теперь обдумал все это. Сам буду посылать тебе рукописи, даже против нас писанные.

— Удружил ты мне, отче, благодарствую. — Изумленный Кельсиев будто снова возвращался к жизни. Все-таки он будет — неужели? — голосом вот этой России? Жажда знать о ней все-таки соединяет людей.

— Разной мы идем дорогою, — продолжал наставник беспоповцев, — но в тебе есть любовь к людям, оттого и польза от тебя будет, верю. Несколько рукописей тебе с собой дам.

Кельсиеву закладывали лошадей, они стояли, прислонясь к забору. Павел Прусский меланхолично молчал, чем-то неуловимо напоминая Кельсиеву кого-то очень знакомого, вот такого же всегда спокойного и доброжелательного, мягкого и твердого вместе. Кого же? Ладно, хоть печатать они будут. Неужели людям ничего не нужно больше, чем то, что доступно им без усилий? В руках у Кельсиева было красноватое, печеное яйцо, он машинально вертел его в руках.

— Знаешь, отче, — сказал он невесело, — кто хочет услужить людям, должен согнуться перед ними в три погибели. Голоден человек, и мало, что принесешь ему яичко. Нет, ты же его испеки, да ты же его облупи, разрежь, посоли, в рот положи, да еще и поклонись, чтобы скушал. И не до благодарности, где там.

— Правда твоя, — ответил ему отец Павел. И улыбка, не сходящая с лица, превратилась в невеселую усмешку. — Только знаешь что я тебе скажу? Может, не спешить тогда с яичком? Не на пользу голодному оно пойдет, если вложено насильно или уговором чрезмерным.

Поделиться с друзьями: