Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Саамский заговор (историческое повествование)
Шрифт:

Совершенно безраздельно все симпатии Серафимы Прокофьевны были на стороне Саразкина и его жены Надежды Ивановны, самых желанных гостей в доме Алдымовых. Точно так же как Чертков напоминал, что он «товарищ из центра», Дмитрий Сергеевич не упускал случая извиниться за «крестьянскую нашу простоту». Считалось, что его отец, известный ученый-биохимик, министр просвещения во Временном правительстве Керенского, среди кадетов, октябристов, трудовиков и меньшевиков представляет крестьянство. Ни сословная масть, ни партийная не казалась ученому чем-то существенным рядом с обширнейшим, необозримым полем практической работы, представлявшей для него первоочередной интерес, как до революции, так и после нее. Сына своего отец готовил к научному поприщу, но по завершении обучения на естественном факультете уже Петроградского университета в 1916 году дипломированный геоботаник решил, несмотря на все возражения отца, идти в армию.

Однако для Алдымова оставался без ответа вопрос, почему человек с ясной головой, образованный, с широким

кругом интересов, лежащих за пределами его профессиональных дел, засел в такую непролазину и так упорно держится за Краснощелье. Работы в опытном, или, как шутил Саразкин, «подопытном», оленеводческом совхозе «Ленпушнина» для специалиста с университетскими знаниями было полно. И картографирование, и оценка биоресурсов, возможности пастбищ, состав и движение лесов, селекционная работа, всего не перечтешь, только едва ли вся эта деятельность могла удовлетворить человека, жадного к знаниям, изголодавшегося по музыке, театру, хорошей живописи, особенно по живой музыке. А что отец? Бывший министр Временного правительства благополучно перекочевал в советскую жизнь. Даже пребывание во врангелевском Крыму не стало препятствием для профессора-биохимика в получении в 1924 году поста ректора Крымского университета. С 1927 года и до конца дней Саразкин-старший возглавлял Всесоюзный институт экспериментальной медицины в Ленинграде. А в 1932 году умер, как говорится, в своей постели, своей смертью. У Алексея Кирилловича хватало такта не быть настойчивым в поисках ответа на занимавший его вопрос, сам же Саразкин ограничивался довольно общими рассуждениями, хотя к заполярной ссылке, изгнанию из «большого мира», приговорил себя сам и знал за что. Может быть, по внутреннему ощущению лучше всего было бы податься куда-нибудь в скит, но недостаток полноты в его религиозном чувстве, неглубокое, поверхностное отношение к обрядовой стороне веры исключали для него реальное принятие схимы.

— Как ваш отец отнесся к решению осесть в Заполярье? — вскоре после знакомства поинтересовался Алдымов. Батюшка Саразкина еще был жив.

— Плохо, — с готовностью ответил Саразкин. — «Противиться, говорит, твоему решению я не могу, но не могу его и одобрить. Боюсь, что за всем этим стоит какая-нибудь интеллигентщина». Я пытался что-то говорить, но он же человек умный, проницательный. «В твоем бегстве в какое-то там Краснощелье видится что-то уж очень символическое. А жизнь — вещь реальная, реальна она в Петрограде, и в символическом твоем Краснощелье она будет такой же реальной».

К попыткам вытащить близкого душе человека из Краснощелья Алдымов обращался не раз: «Вы же интеллигентный человек, вам нужна среда…» — он не стал договаривать. «Я понимаю, о чем вы говорите. Но мне и оттуда видно то, что необязательно видеть рядом. Интеллигенция растерянна и поэтому с таким доверием, с такой легкостью относится к чужому самоуверенному голосу… И ждать, тем более требовать добросовестной смелости не откуда».

И все-таки Алдымов назвал решение жить в Краснощелье неверным.

«Неверные суждения, — неожиданно сказал Саразкин, — я понял, так же отвечают жизненным потребностям, как и верные. Определенный тип жизни поддерживается, скажем так, всеми принимаемыми суждениями, то есть как раз такими, которые по прошествии времени будут признаны неверными».

В другой раз о нежелании что-то менять говорил иначе: «Мне один весьма и весьма умный человек дал практический совет. Поступайте, говорит, как во время чумы. Бегите первыми… Занимайтесь собственными делами, ни во что не вмешивайтесь… Ни о ком не говорите ни худого, ни хорошего, не зная, как обернутся события… Не наживать врагов и не доверять никому, кроме Бога…»

«Но в этом признании я вижу немало доверия ко мне», — с улыбкой заметил Алдымов.

«Совершенно справедливо. Доверяю вам, Алексей Кириллович, это, безусловно, вам и Господу Богу».

И все-таки чутье не обманывало Алдымова. Он чувствовал, что милый его сердцу и уму Саразкин скорее уходит от убедительного объяснения своего затворничества, а вовсе не пытается его оправдать.

И действительно, Дмитрий Сергеевич тяжесть, легшую на его душу, ни с кем не делил. И даже будучи человеком верующим, не просил у Бога прощения за преступления, в которых считал себя участником. Для себя Дмитрий Сергеевич не искал ни оправдания, ни снисхождения. Одно дело — грех, другое — преступление. Грех в его представлении был фактом душевного отступничества, малодушия, и здесь помощь и укрепление душевных сил он черпал в мыслях, обращенных к Вседержителю. Что же касается преступления, дела сугубо земного, ему было попросту стыдно обращаться к силам безмерным, вечным, к средоточию вселенских смыслов, чтобы молить о прощении. Его рассуждения были просты и убедительны. Спаситель страдал во искупление грехов человеческих, а преступление — это уже другая сфера. История с покаявшимся на кресте разбойником, как ему казалось, была присочинена лишь для оправдания малодушия, а вовсе не для еще одного свидетельства безграничного милосердия и всепрощения.

Саразкину случалось вспоминать свою службу сначала в Народной армии КомУча, Комитета Учредительного собрания. Это было одно из экзотических и недолго просуществовавших воинств Гражданской войны. К бойцам там обращались «гражданин солдат». Отдавал честь «гражданин солдат» только своему непосредственному начальнику и только один раз в день. Кто «гражданину

солдату» приходится прямым начальником, которому не надо вовсе отдавать честь, а кто «непосредственным», которому надо честь отдавать раз в сутки, с трудом понимали не только «граждане солдаты», но и сами начальники. Дмитрий Сергеевич, носивший фуражку с георгиевской лентой вместо кокарды и нарукавную нашивку подпоручика, вспоминал эти недолгие месяцы службы под поблекшим знаменем Учредительного собрания, по большей части с улыбкой. В конце сентября 1918 года Народная армия КомУча, насчитывавшая уже восемь стрелковых полков и несколько эскадронов конницы, была поглощена армией Уфимской директории, в свою очередь попавшей под знамена Колчака. Полтора года этой службы Дмитрий Сергеевич старался не вспоминать.

Оказавшись в плену у красных после завершения кровавого колчаковского фарса, Дмитрий Сергеевич был уверен, что будет расстрелян. Он видел себя, сжимающим пухленькие, в рубчик, рукоятки «максима», помнил провал гашетки под скользкими от пота большими пальцами, судороги четырехпудового тела станкового пулемета, дрожащую мушку, язычок пламени у надульной втулки, помнил свою молитву, обращенную к грохочущему пулемету: «Не подведи… Не подведи…», и видел спотыкающихся и падающих русских мужиков, бегущих убить его, Дмитрия Сергеевича Саразкина. А потом они бежали от него, и он им стрелял в спину. За год и четыре месяца войны ему пришлось трижды лежать за пулеметом… Когда после этого он слышал обращение к себе солдат: «Ваше благородие…», ему казалось, что Небеса должны были треснуть от смеха или гнева. И все рассуждения о том, что война есть война, что убьют тебя, если ты не убьешь, быть может, в тысяче случаев вполне утешительные, Дмитрию Сергеевичу не помогали. И для отца, родившегося в селе Дощатое Меленковского уезда Владимирской губернии, и для самого Дмитрия Сергеевича, родившегося в тихом Касимове, восемь веков тянущего над Окой трудовую лямку, понятие «мужик» было не сословным знаком мужицкого отродья, а обозначением человеческой силы, выносливости и надежности. Не первый русский человек Дмитрий Сергеевич и, Бог даст, не последний, кто убивал ради пользы человеческой, а попал в себя.

О самой же Гражданской войне рассуждал в гостях у Алдымовых как биолог.

— Революция — контрреволюция, говорят, две правды. Две правды? А вдруг две неправды? Пожалуй, поясню… Возьмем организм, возьмем человека. Дивно устроен человек. Одна железа вырабатывает щелочь, другая соляную кислоту, и то и другое необходимо для надежного пищеварения. А если щелочная железа пойдет войной на кислотную? Кто бы ни победил, кому нужна эта победа, если плохо всему организму. Где в такой войне правда?

Гости смеялись.

— Вы ботаник, у вас публика мирная, травки, кустики, цветочки, а у людей…

— Что вы, в растительных сообществах такие войны идут, даже термин придумали «фитосоциология»… — горько вздыхал Дмитрий Сергеевич. — Видно, так уж мир устроен, кругом соперничество, вражда, борьба за свет, воду, почву… Увы, все органические существа пребывают в жестоком соперничестве…

Запечатав конверт, Алдымов вышел на кухню, где Саразкин смотрел на подзакоптившийся эмалированный чайник с широким донышком, по-холостяцки запущенный, гревшийся обычно на плите, теперь вот на электроплитке и уже пустивший первый легкий парок из гнутого по-лебединому носика.

Алдымов достал из кухонного шкафчика посуду.

— На Тайболо нас такой силы заряд прихватил, думал, и домишку снесет.

— Место высокое, там уж задует так задует.

— Крышу рвет, а я себя уговариваю: бури необходимы, освежают воздух, ломают все ветхое, все отжившее…

— Это взгляд скорее поэтический, чем практический, — расставляя на столе посуду, сахарницу и корзиночку с сухарями, негромко сказал Алдымов. — Увы, стихия не разбирает, где отжившее, где живое. Буря с легкостью уничтожает и только нарождающееся, здоровое, еще не укоренившееся. «Пусть сильнее грянет буря…» — это хорошо писать где-нибудь на Капри, потягивая «Кьянти». Бодрит, волнует, щекочет воображение. А я скучный человек, я статистик, мне надо подсчитать, в какую цену обойдется это освежение воздуха и кто будет за него платить. Видите, стал безнадежным консерватором. — И тут же перешел к главному, о чем давно собирался сказать: — Я понимаю, Дмитрий Сергеевич, что и для меня, и для вас, я в этом уверен, самая важная тема сегодня есть только одна, но вот ее мы и не будем касаться. — Саразкину не нужно было объяснять, что речь идет о Серафиме Прокофьевне. — Сам ничего не знаю, не понимаю и добиться хоть какой-нибудь ясности не могу. Рад, что на Тайболо дул ветер и занес вас к нам. — Алдымов говорил и говорил, словно боялся, что заговорит Саразкин. — Когда на душе скверно, то особенно ценишь возможность поговорить… о бурных днях Кавказа, о Шиллере, о славе, о любви… — Алдымов виновато улыбнулся. Помолчал. — Господи! Человек с мороза, а я тут развожу… Рюмку, Дмитрий Сергеевич! И я вас поддержу… Что говорил Гоголь? Приносимые русским человеком частые жертвы Вакху показывают, что в славянской природе есть еще много остатков язычества! — Алексей Кириллович редко упускал возможность напомнить о своем атеизме, для порядка именуем язычеством. — В рассуждении закуски у нас консервы… Мы теперь со Светиком как на зимовье. — и хотя сам же запретил говорить о случившемся, заговорил снова, словно только об этом и мог говорить: — Одно могу сказать, меня удивляет Светозар. Переносит случившееся стойко. Ждет. Представляю, сколько нужно душевных сил, чтобы не задавать мне вопросы.

Поделиться с друзьями: