“SACRE? BLEU. Комедия д’искусства”
Шрифт:
— Я тебя вижу, карлик! — опять крикнул Красовщик. Он воздел лампу над головой и бросился вперед, выставив перед собой револьвер. Взвел курок и прицелился, но раздался не отрывистый хлопок, а громоподобный рев крупнокалиберного охотничьего ружья, и лампа Красовщика взорвалась у него над головой. И его, и пол вокруг окатило ливнем горящего масла. Человечек завопил — омерзительно, скорее от ярости, чем от боли, — но атаки своей не прекратил. Он надвигался столпом пламени и палил в темноту, пока боек не защелкал по пустым каморам. Но Красовщик все равно ковылял во тьму, к своему противнику.
— Ебармоты! —
При свете горящего Красовщика Люсьен видел, как Анри осматривает труп. Двустволка была переломлена и висела у него на согнутой руке.
— Анри, ты цел?
— Да. А тебя не ранило? — Взгляда от Красовщика он не отрывал.
— Нет. Он промахнулся.
— В последнюю секунду я выстрелил ему поверх головы. Пытался его просто напугать. Я совсем не метил в него.
— Ты и не попал.
— Ты не скажешь Жюльетт, что я трус?
— Нет, врать я не намерен.
— Не против, если я коньяку хлебну? Нервишки пошаливают.
— И я с тобой.
— Мы лечимся, — произнес Тулуз-Лотрек. Он достал из внутреннего кармана серебряную флягу, отвинтил колпачок и передал тару другу, явив отчетливый тремор конечности. — Мы не празднуем.
— За жизнь, — сказал Люсьен, подняв тост за быстро черневшего Красовщика, отпил и вернул фляжку Анри. — Найду-ка я наш фонарь, пока тут совсем не стемнело. А то со свечками отсюда выбираться нам не светит, хотя и свечи я прихватил.
Когда Люсьен вернулся с фонарем, Анри уже вошел в камеру, зажег свечу и рассматривал первую картину из стопки, прислоненной к стене. Всего таких стопок было три, картины в них рассортированы по размеру. Анри водил свечой у средних габаритов портрета мальчика с темными глазами и темной же копной волос, падавших ему на глаза.
— Люсьен, мне кажется, это Писсарро. Принеси-ка фонарь. Погляди. Похоже, объединенные стили Мане и Сезанна. Никогда раньше не видел у Писсарро таких портретов.
— Ну, с Сезанном он вместе писал еще с шестидесятых. Может, как раз у Сезанна ты видишь его влияние. — Люсьен открыл линзу фонаря, и картина осветилась полностью.
— Но эти темные глаза, почти что испуганные, волосы, этот… — Анри переводил взгляд с картины на Люсьена, опять смотрел на портрет.
— Это я, — сказал Люсьен.
— Ты? Это же та картина, которую помнил Писсарро, а больше никто, похоже, и не видел.
— Да.
— И ты не помнишь, чтобы позировал ему?
— Нет.
— Ну, ты же был мальчишкой. Детские воспоминания смазываются…
— Нет. Она сказала, что лишь дважды была одновременно художником и моделью. Один раз — Берт Моризо. А я — второй. Она была мной.
Анри остановился перед самыми большими холстами. Первым стоял пейзаж — бушующее море, и в тонущем корабле отчетливо доминировала Священная Синь.
— Тёрнер, — сказал Анри. — Не понимаю. Она была судном?
— Ей не обязательно быть натурщицей — художник просто должен быть ею одержим, — ответил Люсьен — смертельно серьезно. Он констатировал факт, не более того. Его обуяло ледяное спокойствие — булочник начал осознавать, как именно повлияла
муза на всю его жизнь. Да и на столько чужих.Люсьен встал на колени и принялся перебирать стопку холстов поменьше. Первым стоял Моне — поле с люпинами. Следующую картину он не узнал — что-то фламандское, какие-то крестьяне, старая. Третьей была Кармен Годен — Кармен Анри, она сидела на полу, расставив ноги, платье спущено и открывает всю голую спину, волосы подобраны наверх, на скулах — те же рыжие ятаганы прядей, та же бледная кожа, но, в отличие от прочих таких же ее портретов, на этом она улыбалась, кокетливо глядя на художника через плечо, снизу вверх, с притворной скромностью. Люсьен знал такой взгляд. На него так десятки раз смотрела Жюльетт, но лишь Тулуз-Лотрек видел, чтобы так улыбалась Кармен Годен. Люсьен задвинул картину обратно — словно захлопнул запретную книгу — и отошел.
Тулуз-Лотрек наклонил вперед крупного Тёрнера, чтобы разглядеть, что стоит за ним, — и чуть не выронил морской пейзаж.
— Ох ежть, — выдохнул он.
Люсьен подскочил к нему и уставился на картину — портрет обнаженной женщины, возлежащей на диване, задрапированном ультрамариновым атласом.
— Она женщина крупная, но очень привлекательная. Мне кажется, я раньше совсем не считал ее рыжей — скорее каштановой брюнеткой, но, опять же, волосы у нее всегда забраны в chignon, когда мы видимся. А тут распущены, даже бедра закрывают, и так она да — очень и очень привлекательная.
Люсьен поставил фонарь к ногам Анри и выхватил у него зажженную свечу, забрызгав картину воском.
— Сожги их, — сказал он, повернулся и пошел к выходу. — Все сожги. Маслом из фонаря полей.
— Понимаю твою озабоченность, но она очень хорошо накрашена, — сказал Анри. Он снова поднял фонарь и внимательно рассматривал ню.
— Анри, это моя мама.
— Смотри, подписана. Тут сказано «Л. Лессар».
— Жги.
— А другие ты просмотреть не хочешь? Тут могут быть шедевры, которых раньше не видела ни одна живая душа.
— И не увидит. А если мы посмотрим, у нас рука может не подняться. Жги. — Люсьен вышел из камеры и встал в огромном зале, где на смолистых останках Красовщика по-прежнему плясали синие языки пламени. Он содрогнулся.
Анри поставил Тёрнера на место, закрыв им голую мадам Лессар, и отошел на шаг.
— Я убил Красовщика — мне кажется, несправедливо будет и картинки мне жечь. Святотатство какое-то.
— Ты же сам всегда говорил, что многие поколения твоих предков — законченные еретики.
— Это верно. Ладно, подержи свечку, а то не видно. Фонарь придется притушить, иначе масла не выльешь.
Через минуту небольшая камера пылала, как печь стеклодува. Языки пламени лизали своды зала, вырываясь в дверной проем, и умирали, щелкая змеиными жалами. Дым клубился под потолком чернильными волнами.
При свете костра Анри изучал карту.
— Если пойдем вдоль этой стены, выйдем к проходу и лестнице на следующий уровень.
— Тогда пошли.
— А осел Красовщика?
— Кто же знает, куда он удрал, Анри? У нас в фонаре масла едва хватит, чтоб выбраться наружу. Может, сам дорогу найдет. Он тут уже бывал.