Сад Финци-Контини
Шрифт:
Но я не слушал. Минуту спустя я снова повернулся спиной к поющему псалом доктору Леви, позабыв о всех запретах.
Чтобы завладеть моим вниманием, отцу оставалось ждать торжественного благословения, когда все дети собираются под талитами отцов как под шатрами. И вот наконец сторож Карпанетти обходит с шестом зал и зажигает по очереди тридцать канделябров, серебряных и из позолоченной бронзы. Вся синагога ярко освещена. Вот наступает момент, которого ожидают с трепетом, когда голос доктора Леви, обычно такой бесцветный, приобретает пророческий тон, соответствующий наивысшему, заключительному моменту— благословению.
— Ну, дети, — говорит отец решительно и весело, прищелкивая пальцами. — Забирайтесь сюда!
— Яхве регега Адонаи вейшмерега… — торжественно читал раввин, склонившись низко над тевой, покрыв голову в высоком белом головном уборе талитом.
Вообще-то и в этом случае можно было отвлечься. Папа клал крепкие руки спортсмена нам на затылки, я особенно ощущал
Я смотрел на него. А Альберто и Миколь под своим «шатром» все время, что продолжалось благословение, не переставали изучать меня. Они улыбались мне, подмигивали, приглашали принять участие в развлечении. Особенно Миколь.
Однажды, в июне 1929 года, в тот самый день, когда в вестибюле гимназии Гварини были вывешены результаты экзаменов за гимназический курс, случилось нечто.
Мои оценки оставляли желать много лучшего, и я это знал.
Хотя учитель Мельдолези в открытую мне помогал и даже добился, против всех правил, разрешения самому экзаменовать меня, несмотря на все это, в самый опасный момент я не оказался на высоте всех тех семерок и восьмерок, которые украшали мой табель.
Даже по гуманитарным предметам я мог бы ответить гораздо лучше. Когда меня спросили на экзамене по латыни о последовательности времен, я запутался в условном предложении третьего типа. После этого, запинаясь, я продекламировал на экзамене по греческому отрывок из «Анабасиса». Да, конечно, я исправился потом, отвечая по итальянскому, истории и географии. На экзамене по итальянскому, например, я прекрасно рассказал об «Обрученных» и «Воспоминаниях». Даже больше, я прочитал наизусть первые три октавы из «Неистового Роланда», не забыв ни единого слова. И Мельдолези мне в награду воскликнул: «Молодец!» — да так громко, что вызвал улыбки не только у членов комиссии, но и у меня самого. Но в общем, повторяю, даже по гуманитарным предметам мои ответы не соответствовали моей репутации хорошего ученика.
Но самый большой провал ждал меня на математике.
С четвертого класса гимназии алгебра никак не хотела входить мне в голову. Да и с учительницей Фабиани я вел себя довольно подло. Я учил только тот минимум, который необходим, чтобы вырвать шестерку, а зачастую не учил и его, рассчитывая на помощь, которую мне неизменно оказывал учитель Мельдолези при подведении общих итогов. Зачем нужна математика тому, кто, как я постоянно заявлял, будет поступать на филологический факультет? Этот вопрос я задавал себе в то утро, когда, направляясь в Гварини, проезжал на велосипеде по проспекту Джовекка. К сожалению, на экзаменах по алгебре и геометрии я почти не открывал рта. Ну и что? Бедняжка Фабиани, которая последние два года ни разу не осмелилась поставить мне меньше шести, никогда бы не сделала этого и теперь. Я даже в мыслях избегал слов «провалиться на экзамене»; сама мысль о провале с последующими позорными и постыдными частными уроками, которые ожидали бы меня в Риччоне в течение всего лета, — одно это казалось совершенно абсурдным. Ведь я никогда не подвергался унизительной переэкзаменовке в октябре, наоборот, в первом, во втором и в третьем классе я в награду «за отличные успехи и примерное поведение» получил звание «Почетного часового у памятников павшим и у мемориальных парков». Но вот я провалился, меня унизили до посредственности, смешали с толпой! А папа? Предположим, Фабиани оставила меня на октябрь (она преподавала математику и в лицее и поэтому имела полное право меня экзаменовать). Как же осмелюсь я через несколько часов после этого вернуться домой, сесть за стол напротив папы и приняться за еду? Может быть, он меня выпорет. И это было бы лучше всего в конце концов. Я предпочел бы любое наказание, только бы не видеть молчаливого упрека в его ужасных голубых глазах.
Я вошел в вестибюль Гварини.
Группа ребят, среди которых я сразу заметил многих моих друзей, спокойно стояла перед листом с результатами экзаменов за курс средней школы. Я поставил велосипед у стены, рядом с входной дверью, и приблизился, дрожа от ужаса. Казалось, никто не заметил моего прихода.Я посмотрел из-за спин, повернутых ко мне враждебно. Взор мой помутился. Я посмотрел снова: красная пятерка, единственная красная цифра в длинном ряду черных, отпечаталась у меня в душе, как будто выжженная каленым железом.
— Что с тобой? — спросил Серджо Павани, легонько хлопнув меня по плечу. — Не станешь же ты разыгрывать трагедию из-за пятерки по математике. Посмотри на меня! — Он усмехнулся. — Латынь и греческий!
— Брось, — добавил Отелло Форти, — у меня тоже есть переэкзаменовка: английский.
Я уставился на него, онемев. Мы сидели за одной партой с первого класса, мы привыкли вместе делать уроки, один день у него, другой — у меня, мы оба всегда были убеждены в моем превосходстве. Года не проходило, чтобы меня не переводили в следующий класс в июне, а он, Отелло, не пересдавал какой-нибудь предмет: то английский, то латынь, то итальянский, то математику.
И теперь вдруг меня сравнивали с каким-то Отелло Форти, да еще он сам сравнивал! Я совершенно неожиданно оказался на одном уровне с ним!
О том, что я делал и что я думал в следующие четыре или пять часов, не стоит рассказывать подробно. Можно начать с того, какое впечатление произвела на меня встреча у входа в гимназию с учителем Мельдолези (он улыбался, был без шляпы, с расстегнутым воротничком полосатой рубашки а-ля Робеспьер; он поспешил объяснить мне, как будто в этом была необходимость, что Фабиани «уперлась» и «ни за что не хотела еще раз закрыть глаза на мой ответ»), потом можно описать долгую, отчаянную, бесцельную поездку на велосипеде; я вскочил на него сразу после того, как Мельдолези потрепал меня по щеке, стараясь утешить и приободрить. Но вообще-то достаточно сказать, что в два часа дня я все еще крутил педали, направляясь в сторону проспекта Эрколе I вдоль стены Ангелов. Домой я даже не позвонил. С лицом, залитым слезами, с сердцем, сжимавшимся от жалости к самому себе, я ехал, не осознавая, где нахожусь, в голове у меня мелькали неясные мысли о самоубийстве.
Я остановился под деревом; это было одно из старых деревьев, из тех лип, вязов, платанов, каштанов, которые через какую-нибудь дюжину лет, в холодную зиму Сталинградской битвы, будут превращены в дрова и сожжены в печках. В двадцать девятом они еще вздымали над городскими стенами свои роскошные кроны.
Вокруг ни души. Тропинка, по которой я ехал от ворот Святого Иоанна, вела дальше, извиваясь между вековыми стволами к воротам Святого Бенедикта и вокзалу. Я растянулся ничком на траве, рядом с велосипедом, уткнувшись пылающим лицом в сгиб руки. Теплый воздух обдувал распростертое тело, у меня было единственное желание лежать так, с закрытыми глазами. Убаюкивающий хор цикад нарушался только отдельными звуками: криком петуха с окрестных огородов, мягкими хлопками мокрого белья, которое полоскала какая-то прачка в зеленоватой воде канала Памфилио, и, наконец, совсем близко, в нескольких сантиметрах от моего уха, щелкало, постепенно останавливаясь, заднее колесо моего велосипеда.
Сейчас, конечно, думал я, дома уже все знают: наверное, от Отелло Форти. Интересно, сели они уже обедать? Даже если и обедают, то сначала попытались сделать вид, что ничего не случилось, но потом перестали есть, они просто не смогли бы продолжать. Может быть, меня ищут. Может быть, они попросили того же Отелло, доброго, верного, неразлучного друга, проехаться на велосипеде по городу, в Монтаньоне и вдоль стен. Поэтому не было ничего странного, если бы он вдруг появился передо мной с подобающей случаю печалью на лице, но в глубине души более чем довольный, потому что у него только одна переэкзаменовка по английскому. Хотя нет: может быть, снедаемые тревогой, мои родители не ограничились только помощью Отелло, а подняли на ноги полицию. Туда, в Кастелло, наверное, пошел отец, чтобы лично поговорить с инспектором. Я ясно видел его: он запинался, казался усталым, страшно постаревшим, превратившимся в собственную тень. Он плакал. Но если бы двумя часами раньше, в Понтелагоскуро, он видел, как я пристально смотрел на воду По с высокого металлического моста (я долго там стоял и смотрел вниз. Сколько? Минут двадцать, не меньше…), вот тогда бы он точно испугался… вот тогда бы он понял… вот тогда бы…
— Эй!
Я очнулся, но не сразу открыл глаза.
— Эй! — снова услышал я.
Я медленно поднял голову, посмотрел налево, против солнца. Кто меня звал? Отелло? Не может быть! А кто тогда?
Я был примерно на середине трехкилометрового участка стен, который начинается там, где проспект Эрколе I поворачивает к воротам Святого Бенедикта и к вокзалу. Место это всегда было безлюдным. Оно было таким тридцать лет назад, оно такое и сейчас, несмотря на то что справа, то есть со стороны промышленной зоны, за последние годы выросли десятки разноцветных домиков для рабочих. Рядом с трубами и заводскими корпусами, на фоне которых они расположились, полуразрушенный бастион шестнадцатого века кажется нелепым.