Сад сновидений (сборник)
Шрифт:
Очнулся он, когда сквозь это непрерывное гудение пробился ритмичный приближающийся звук. Открыв глаза, он с трудом разглядел скачущего во весь опор всадника, который размахивал свернутым в трубку посланием и что-то кричал офицеру, руководившему стражей. По тому, как все засуетились, он понял, что отдано высочайшее распоряжение покончить с распятыми на Голгофе до наступления пасхальной субботы; очевидно, прокуратор опасался каких-то волнений, раз его порученец так спешил с передачей приказа. Трое солдат бегом поднялись к вершине холма и тяжелыми молотками раздробили голени у несчастных, неподвижно возвышавшихся на крестах. Ноги их тотчас же лишились опоры, тела под собственной тяжестью скользнули было вниз, но руки, привязанные к перекладинам, остановили это движение и, прижав артерии к шейным позвонкам, образовали единый тромб, сквозь который уже не могла пробиться жизнь.
Сдавленный стон пронесся над Голгофой. Он
Он наблюдал за всем этим, словно продираясь сквозь какой-то плотный туман, и лишь только когда слух его снова обрел возможность различать звуки клонящегося к закату дня – выкрики офицера, глухой стук тел, брошенных на дно повозки, пение паломников, спешащих в Иерусалим по северной дороге, когда все эти звуки, слившись воедино, вернули его к действительности, первое, что он ощутил, была тяжелая намокшая от дождя накидка отца и только затем уже какая-то непреодолимая, почти нечеловеческая усталость.
Он сделал шаг и вдруг понял, что его правая нога нестерпимо ноет от боли, словно она каким-то непонятным образом тоже приняла на себя удар тяжелого молотка – с тех пор он так и хромал всю оставшуюся жизнь, а левый бок начал пульсировать тяжело и часто, будто это меж его ребер застрял наконечник копья, предназначенный Иисусу.
Смешавшись с группой паломников, он, волоча ногу и с трудом преодолевая боль, вошел под стены святого города.
На узких улочках Иерусалима порывы ветра были гораздо тише, чем у подножия Голгофы, зато дождь, казалось, обрел новую силу; его потоки скрадывали пространство, затушевывали очертания домов, превращали редких прохожих в призраки, неожиданно возникавшие из хлябей небесных и снова исчезавшие в них. Да и сам он разве не превратился сейчас в такого же призрака. Все силы душевные и физические были затрачены им на то, чтобы незаметно проследить за отрядом стражников, сопровождавших скорбный груз во дворец, построенный еще при жизни Ирода Великого, а затем так же незаметно забраться на стену, ограждавшую территорию дворца, стараясь не упустить ни единой детали из того, что происходило внутри.
До предела напрягая свое зрение и слух, он впал в странное состояние, когда ему стало казаться, что все, находившееся вне этих стен: дома, люди, их печали и радости, все, что составляло суть привычного каждодневного бытия, обрело вдруг свойство какой-то нелепой фантазии, не имевшей ничего общего с реальностью. Истинная же реальность находилась внутри ограды дворца и была ограничена ничтожной малостью пространства у башни Фессаила там, где остановилась повозка, в которой лежал его брат. В городе говорили, что башня, возведенная в память об убийстве одного из ближайших родственников Ирода, имела мрачную славу покойницкой, куда до погребения сваливали тела казненных. Но ему теперь казалось, что эта страшная башня разделила мир на две неравные части: огромная часть его была давно безжизненной, несмотря на хаотичные нагромождения вымыслов, другая, сократившаяся до размеров тела Иисуса, была единственно живой, ибо в ней и только в ней существовали истинная боль и истинные страдания.
Он не знал, сколько времени находился между выступами дворцовой ограды, превратившись в единое целое с ее мокрыми от дождя камнями. Боль постепенно отступила, и на смену ей пришла тяжелая дремота, которая, возможно, и сморила бы его, если бы не фигура в черной накидке, внезапно возникшая среди примелькавшихся солдатских мундиров. Когда факелы в руках стражников высветили таинственного посетителя, ему показалось на мгновение, что это был Иосиф Аримафейский, один из влиятельных горожан, которые тайком поддерживали связь с Иисусом. Впрочем, он не стал бы это утверждать с уверенностью, потому что пришедший сразу же уединился с начальником стражи подальше от света факелов в ту часть двора, что была укутана завесой сгустившейся мглы. С высоты своего наблюдательного пункта ему удалось заметить лишь, как тот, что был в черной накидке, протянул офицеру некий сверток, после чего оба ударили по рукам и разошлись в разные стороны. Он проследил за офицером, возвратившимся к солдатам, и упустил момент, когда фигура незнакомца растворилась среди потока непрекращающегося дождя. Впрочем, теперь этот человек интересовал его менее всего. Около башни Фессаила началось какое-то странное движение. Пламя факелов, колеблющееся на ветру, отбрасывало неправдоподобно уродливые тени, и он скорее догадался, чем различил в действительности, как солдаты, склонившись над повозкой, подняли, а затем отнесли в покойницкую два неподвижных тела, а третье оставили лежать на самом дне, и он готов был поклясться, что это было тело его брата.
Через какое-то время он осознал себя уже не распластанным на стене,
а крадущимся вслед за небольшой группой солдат, сопровождавших повозку, которая глухо постукивала по мокрым иерусалимским камням. Он слышал, как они переругивались, проклиная погоду, столицу иудеев и заодно всех ее жителей, а сам лихорадочно соображал, куда в такой спешке посреди ночи надо было везти бездыханное тело Иисуса.Небольшая группа пересекла нижний город и затем стала подниматься наверх к тем самым Эфраимским воротам, которые вели к Голгофе. Он содрогнулся от мысли, что стражникам отдан приказ тайком вернуть тело брата на место казни, и, поглощенный этой внезапной догадкой, на какое-то время потерял из вида тех, за кем незаметно продвигался по улицам, превратившимся в подобие малых рек. Пройдя шагов двадцать к северу от городской стены, он приблизился почти вплотную к холму, на котором еще недавно страдал Иисус, но, кроме оглушившей его тишины, ничего более различить не сумел.
Ливень, который всю вторую половину предпасхальной пятницы поливал Иерусалим, прекратился, да и ветер, несущий волны холодного воздуха, внезапно стих, словно исчерпал весь запас стужи, хранившейся в окрестных горах. Звезды, появившиеся в просветах облаков, напоминали окружающему миру, что Великая суббота уже наступила, но он, не замечая ни земли, ни неба, стоял неподвижно, напрягая слух до тех пор, пока не услышал наконец приглушенное конское ржание.
Продираясь на этот звук сквозь густой терновник, он подоспел как раз к тому моменту, когда солдаты расстелили на мокрой земле плащаницу, очевидно, прихваченную из башни Фессаила, завернули в нее тело Иисуса и, неумело подогнув концы льняного полотна, отнесли свою ношу в одну из погребальных пещер, чей вход был затерян среди стволов молодых смоковниц.
Все, что было дальше, он помнил смутно, словно это происходило не с ним, а с неким человеком, с которым они были похожи как две капли воды, но за действиями которого он наблюдал, отстранившись от происходящего, боясь признать в странном двойнике самого себя, для того лишь только, чтобы не потерять остатки рассудка, устоять перед потрясениями, выпавшими на его долю в этот бесконечно долгий день, перешедший в такую же бесконечно долгую ночь.
Тот, другой, дождавшись, когда стражники отправились обратно в город, пробрался сквозь посадки молодых деревьев и с трудом отодвинул камень, которым владельцы фамильных усыпальниц прикрывали вход, оберегая усопших родственников от набегов диких животных. Но он в эту ночь думал не о голодном зверье, рыскающем вокруг Иерусалима, он хотел уберечь тело своего брата от тех, кто ненавидел Иисуса еще при жизни, а заодно и от колдунов, которые приходили из пустыни, чтобы раздобыть пальцы распятых на кресте, потому что с их помощью, считали они, сила любого зелья становилась непреодолимой.
Он знал, что ему, как любому иудею, Господь запрещал в субботу совершать какие-либо действия, пусть даже отдаленно напоминавшие работу, знал, что Закон запрещал в такие дни хоронить усопшего, а тем более прикасаться к тому, чье тело было проклято уже одним фактом позорного распятия, знал все это и боялся кары.
Но тот, другой в нем, рассуждал иначе: «Разве уберечь Иисуса от посягательства недругов, – думал он, – это работа?! Разве не сторож я брату своему?!»
Один молился и трепетал от страха, другой – действовал.
В кромешной темноте он добрался до ниши, вырубленной под низким сводом пещеры, нащупал плащаницу, еще хранившую запах влажной земли, и, обдирая локти о каменные стены, высвободил брата из тугих объятий погребального полотна. Не было у него при себе ни смирны, ни алоя, чтобы приготовить состав, которым обычно омывали усопших, не было пелен с благовониями, не было даже платка, которым по обычаю следовало прикрыть лицо Иисуса. Были только слезы, которые он не мог сдержать, и они скатывались вниз, а он растирал их по телу брата, нежно касаясь кровавых ран, и тихо пел песню, которую слышал когда-то от их отца, о том, что пока мы несем в себе крепкую смесь из тоски и веселья, никогда не закончится наш путь, ибо кто же еще, кроме нас, сможет испить до дна эту чашу.
Едва он успел произнести последние слова, как странный свет медленно проник в пещеру, высветил ее углы и постепенно подобрался к нише, где находилось тело Иисуса. Он выглянул наружу и увидел то, что было ему уже знакомо, но всякий раз вызывало ощущение непреодолимого ужаса. Прямо на него со стороны Голгофы двигалось над макушками деревьев огненное ядро шаровой молнии. Он попытался было отбежать в сторону и даже сделал несколько шагов прочь от этого места, но споткнулся о какой-то выступ, упал и, не в силах более двигаться, смотрел, как раскаленный шар медленно завис над пещерой, потом приблизился к самому ее входу и вдруг с грохотом распался на множество вспыхнувших огней, словно отдавал прощальный салют тому, кто находился в чужом погребальном склепе на только что размотанной плащанице.