Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сады диссидентов
Шрифт:

– Да что твоя дочка знает за уток, Роза? Ты хоть раз бывала на ферме, куколка?

– Она очень даже знает за уток, – отрезала Роза. – Она бывала в китайском ресторане.

В глазах Розы, беспощадно несентиментальной и прагматичной урбанистки, животные существовали исключительно для поедания. (Поэтому – никаких грязных домашних питомцев для Мирьям.) Роза недовольно косилась на детские книжки, если те слишком вдавались в зоологию или антропоморфизм, уклоняясь от Эзопа с его железной моралью (Роза особенно любила подчеркивать, что виноград горек, а лакомые кусочки на дне сосуда недосягаемы). Сюсюканье над утенком или кроликом всегда напоминало Мирьям о том презрении, которым ее мать обдавала католические обряды: пасхальные яйца, умильных зайчиков из молочного шоколада (“Увы, но я никогда не потерплю в своем доме немецкого шоколада”, – говорила Роза иронично и грустно, а за этим следовало ее всегдашнее заклинание-вздох: “Они ведь делали все самое лучшее, самое-самое”), пятна пепла, идиотов-соседей, ирландцев и итальянцев, которыми помыкали идиоты-священники. Так что

же означал тогда этот Серый Гусь, которого невозможно было съесть? Девять месяцев он пекся, ой-ой-ой, / А потом на стол попал он, ой-ой-ой, / Но не резал его ножик, ой-ой-ой, / Не колола его вилка, ой-ой-ой. Где же Эзоп, когда так нужна его помощь? Из всех песен на той пластинке одна эта упорно не поддавалась пониманию Мирьям, сколько она ее ни слушала. Отнесли на лесопильню, ой-ой-ой, / У пилы сломались зубья, ой-ой-ой. В конце концов Роза однажды сжалилась над дочерью и все разъяснила. Разгадка оказалась несложной, хотя восьмилетняя Мирьям конечно же сама ни за что не догадалась бы.

И вот прошло девять лет. И однажды вечером она услышала эту песню снова – с клубной сцены величиной едва ли не с почтовую марку. Клуб был настолько тесным, что любой ближний столик был одновременно и дальним, а гроздья дыма клубились у потолка, создавая иллюзию расстояния в этом крошечном помещении. Если убрать из него все эти фанерные стулья, голоса, шум и грязь, если как следует продезинфицировать его и осветить, то оно оказалось бы не больше той самой гостиной, где Мирьям и выучила наизусть все мамины пластинки. Однако в этом тесном зале непонятным образом находилось место не только для сцены и для бара сбоку, где можно было выпить итальянского кофе или красного вина, но и для целого сложного социального мира (Мирьям еще только училась анализировать его и манипулировать им). Так вот, там-то фольклорный певец, стоя на крошечной сцене, исполнил ту самую народную песенку Бёрла Айвза, слово в слово. Нота за нотой, звук за звуком, слог за слогом. Я недавно его видел, ой-ой-ой, / Он летел над океаном, ой-ой-ой, / С длинным выводком гусяток, ой-ой-ой. Мирьям расхохоталась над чистоплюйской ловкостью рук, с какой этот светловолосый вульгарный певец передрал песню со старой детской пластинки! Можно подумать, он раскопал ее в какой-то замшелой глуши во время поисковой музыкальной экспедиции в Аппалачи, или познакомился с каким-нибудь странствующим рабочим-хобо, вкалывающим в железнодорожном депо, и услышал эту песню от него, а может, еще от какого-нибудь работяги, который спел ее, стоя на пороге кухни той самой фермы, где и вырастили этого Серого Гуся. Мирьям смеялась над тем, как самодовольно глотали эту любительскую версию все те, кому не положено было знать разницу, – или те, кто лишь под пыткой, если бы ему под ногти загнали иголки, признался бы в своем знакомстве с исполнением Айвза. Юноша, сидевший рядом с ней, повернулся (в тот вечер он делал это всякий раз, когда она смеялась без видимой причины) и спросил:

– Что такое?

– Да ничего.

Ему-то она точно не могла бы объяснить всего этого. (А годы спустя именно его имя среди многих других она решительно не могла выудить из глубин прошлого, хоть и славилась прекрасной памятью.) Потом Мирьям снова рассмеялась и сказала:

– А знаешь, что означает этот Серый Гусь?

– М-м?

– Я спрашиваю: что означает Серый Гусь? Мне просто интересно: ты знаешь или нет?

Песня уже закончилась, и теперь она завладела вниманием всего своего столика – а заодно и соседнего. Слышно было, как поскрипывают стулья, давно уже развернутые так, что все сидели, прижимаясь грудью к спинке, для устойчивости беспечно выставив вперед руки с зажатыми в пальцах сигаретами. Границы между разными столиками, между друзьями и незнакомцами, между теми, кто пришел сюда в одной компании, и теми, кто мог вскоре уйти отсюда в совсем другой, в новых комбинациях разбившись на парочки, сложные тройки или вовсе оставшись в одиночестве, – эти границы уже успели размыться.

– Просвети нас, Мим, – сказал Портер – умник в роговых очках, студент Колумбийского университета. Он уже несколько вечеров подряд пожирал Мирьям глазами, но так и не решался отбить ее у того парня. Похоже, он думал, что спешить ему некуда. Пожалуй, она готова была с ним согласиться.

– Ну так вот – раз уж ты спрашиваешь: Серый Гусь символизирует неотвратимую судьбу рабочего класса.

Никогда еще с таким удовольствием Мирьям не изрекала готовых “розаизмов”.

За соседним столиком Рай Гоган, изогнувшись как диснеевский волк, сказал:

– Эй, парень, берегись: твоя девчонка – красная!

Рай, баритон и средний из “Братьев Гоганов”, чересчур крупный для этой сцены (не только в смысле репутации, но и в самом буквальном физическом смысле: эти трое ирландских верзил в толстых парчовых жилетках никогда бы не поместились на здешних хилых подмостках), был знаменитостью среди местных завсегдатаев – хотя никто из них ни за что бы этого не признал. Вдобавок, Рай Гоган уже приобрел иную, даже не волчью, репутацию, – хотя кто знает, какими именно путями распространяется такая сомнительная слава? Под конец вечера он превращался в пьяную акулу. И в такой момент девушка, заплывшая дальше всех от берега, по традиции оказывалась обреченной.

– Нет, правда, она красная, – сказал Портер. Портер был из тех, кто, всегда соглашаясь с вами, начинал со слова “нет”, как будто вы не придавали достаточно большое значение тому, что он говорил. – Не то, что мы, господа, бумажные революционеры. Мим ведь выросла в ячейке. Она бывала на подпольных собраниях. Расскажи им, Мим.

– На

собраниях? – проворчал Рай. – Да кто же на них не бывал?

Ирландский певец округлил плечи, так что его фирменный жилет повис, будто влажный грязный парус, на мачте его груди, и со скрипом развернулся вместе со стулом в сторону собственной компании. Наверное, если он и успел наметить Мирьям в качестве цели для своей акульей охоты, то потом прикинул, что общение с ее столиком потребовало бы изрядной мороки с умниками, а возиться сейчас ему не хотелось.

– Вы даже не представляете, – сказала Мирьям Портеру, и приятелю Портера, Адаму (его имя она хорошо запомнила), и девушке из Барнард-колледжа, спутнице Адама (девушка сообщила, что она из Коннектикута, и у нее уже битый час был такой вид, словно ее тошнит). – У меня неплохая родословная. Мой отец – немецкий шпион.

– А он может провести нас на вечеринку у Нормана Мейлера? – спросил Адам.

Адам знал – или делал вид, что знает, – где сегодня протекает настоящая жизнь. Уж точно не в каком-то прокуренном подвале, хотя, с другой стороны, и не в толчее на Макдугал или Сент-Маркс. А потому все люди, которых они сейчас видели, конечно же являлись неудачниками, как и они сами.

– Его не впускают в Соединенные Штаты, – сказала Мирьям и удивилась сама себе: она не понимала, куда могут завести все эти разговоры.

Но сразу увидела, что и это воспринято точно так же, как воспринималось в этой компании все, что бы она ни говорила, – с радостным изумлением: ну надо же, что еще отколет это дикое дитя из Саннисайд-Гарденз? Ее самые горячие откровения мужской эгоизм моментально переводил на язык взбалмошного флирта. Например, если Мирьям говорила, что ей скучен джаз (преклонение перед его длиннотами, его блестящими “пассажами” вызывало у нее знакомую клаустрофобию, наподобие той, что она всегда испытывала, сидя в гробовой тишине и слушая симфонии Бетховена, когда Роза приобщала ее к беспощадным и зловещим глубинам этой музыки), но зато ей нравится Элвис Пресли (прогуливая уроки, она отсиживалась в подвальном этаже у Лорны Химмельфарб и слушала Пресли, смотрела на Пресли – он стал ее единственным спасением в последнем семестре ее последнего года в местной средней школе), то мужчины вроде Портера просто захлебывались от восторга: ну надо же, вечно женщинам хочется их подразнить, разнести в пух и прах их якобы самодовольные взгляды на все что угодно, – и совершенно не верили, что девушка, за которой они пытаются приударить, а уж тем более эта еврейка с черными как вороново крыло, волосами и с лексиконом, как у Лайонела Триллинга, могла действительно обладать такими отсталыми вкусами. Ведь если кто-то в глубине души и не врубается в джаз, то он ни за что вслух в этом не признается! А уж если кто-то врубается в джаз – ну, что тут сказать, значит, врубается. Значит, Мирьям – просто любительница поиронизировать, подразнить всех своими подколками. И своей фигурой в придачу.

– Она совершенно серьезно, – сказал вдруг Портер, трогая оправу очков – на манер Артура Миллера – и снова, будто печатью, скрепляя слова Мирьям своей поддержкой: мол, только я все это понимаю.

Спутник Мирьям угрюмо поигрывал с красным воском, стекавшим на их столик с толстой свечи: окунал пальцы в лужицу, а потом оставлял на скатерти маленькие перевернутые отпечатки пальцев, выкладывая их в форме чашечек мышиного размера или в виде крошечных кровавых отпечатков ног – будто кто-то удирал с места преступления. Быть может, он пытался намекнуть, что кто-то воткнул крошечный кинжал в его крошечное сердце. По правде сказать, грозовые знаки внимания со стороны Рая Гогана уже изменили барометрическое давление за их столом – а может быть, и во всем зале. Пока фольклорный певец предавал погребению свою гитару под самые скудные аплодисменты публики, на сцену, к совершенно ненужному тут микрофону, готовился подняться не то поэт, не то комик, подающий надежды подражатель Ленни Брюса. Он был в галстуке и с очень несговорчивым видом сжимал в руке кипу бумаг. Кто-то его знал. Но всех тут кто-то знал. Мирьям подумала, что вполне могла бы оторвать от стула и увести из клуба одного или даже нескольких своих поклонников, может быть, даже включая Портера, – и ей внезапно захотелось доказать, что она на это способна.

– А, что за черт! Я сама проведу вас на вечеринку к Мейлеру.

– Как это?

– Конечно, пущу в ход свои тайные коммунистические рычаги.

Спустя час они стояли на холодном ветру на шатком верху Бруклинского моста, на гниющем дощатом настиле пешеходной дорожки над Ист-Ривер, и сверху смотрели на посверкивавший, похожий на монтажную плату остров, который они покинули. Смотрели и сопоставляли его с тлеющими огнями малоэтажной застройки Бруклин-Хайтс – этого непонятного места, куда они сейчас направлялись на вечеринку Мейлера. Куда-то туда, вниз, к одной из этих слабых вспышек света посреди миллиона темных спален, прямо в пучину спящих где-то там, вдали, людей. Они замерли здесь как вкопанные и только глядели. Они явно боялись Бруклина. Мирьям почуяла в своих спутниках этот страх, эту “районофобию”, и рассмеялась – но беззвучно, про себя, чтобы ее незапоминающийся приятель не спросил в очередной раз, автоматически и затравленно: “Что такое?”

Мирьям почуяла это в собственноручно собранной “гусиной стае”, вытащенной ею из подвала фолк-клуба, уловила этот коллективный страх, боязнь приблизиться к краю пропасти, к перигелию моста, к иммигрантским берегам. Статуя Свободы, остров Эллис, море. По крайней мере, на короткий миг эта компания семнадцатилетних первокурсников-балбесов из Куинс-колледжа выдала свои чувства. Девушки из Барнард-колледжа, вроде подруги Адама, сам Адам, одинокий завороженный Портер, явно испытывавший к Мирьям интерес, но слишком деликатный, чтобы проявлять хищность, да и помрачневший приятель Мирьям тоже. Наскоро сколоченный ею “комитет”, ее ячейка.

Поделиться с друзьями: