Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сагайдачный. Крымская неволя
Шрифт:

— А это твои, батьку, червонные шаровары да шапка-оксамитка, — приветствовал третий.

И действительно, в руках у пришедших были дорогие одежды: у первого — голубые шелковые жупаны с золоты­ми кистями и шитьем, у другого — желтые сафьянные сапоги, у третьего — красные широчайшие штаны, такие ши­рокие, что когда в них казак идет, то сам за собою штанами след заметает.

Бродяга тут же, не стесняясь присутствием прекрасного пола, сделал свой туалет и закрутил усы.

Когда неизвестный бродяга преобразился в богато оде­того казака, в лыцаря, старший джура обратился к нему с следующими словами, повергшими дуков и шинкарку в крайнее смущение:

— Гей, Фесько Ганжа Андыбер, батьку козацкий, слав­ный лыцаре! Долго ли тебе тут бездельничать? Час-пора идти на Украине батьковать. [21]

Дуки

даже отшатнулись назад при этих словах и под­винулись к самому порогу.

— Так это не есть, братцы, козак, бедный нетяга, — шептались они испуганно.

— Эге! Это есть Фесько Ганжа Андыбер — гетман за­порожский...

— Отаман кошевой, братцы, — про его славу давно было слышно!

Оправившись немного, они с поклонами приблизились к преобразившемуся бродяге и стали извиняться, что ошиб­кой пошутили с ним.

21

Фесько Ганжа Андыбер — герой украинской народной думы «Козак нетяга Фесько Ганжа Андибер». Отождествление Сагайдачного с Ганжою Андыбером является произвольным домыслом автора. Столь же произвольным является выведение в романе в качестве дей­ствующих лиц героев двух других украинских народных дум — казака Алексея Поповича (следуя в данном случае за Е. Гребенкой, который сделал Алексея Поповича одним из главных героев романа «Чайковский», 1843) — и гетмана Самийла Кишки, попавшего в турецкую неволю.

А Гаврило Довгополенко, подойдя к нему и кланяясь низко, сказал:

— Придвинься ж и ты к нам, батьку козацкий, ближе, поклонимся мы тебе пониже — будем думать да гадать, как бы хорошо было на славной Украине проживать.

А Войтенко и Золотаренко стали тотчас же подносить ему из своих рук мед и вино. Странный незнакомец не от­казывался от угощенья, но, принимая из их рук напитки, не пил их, а выливал на свою дорогую одежду.

— Эй, шаты мои, шаты! — восклицал он при этом.

— Пейте, гуляйте! Не меня честят — вас поважают, потому как я вас на себя не надевал, то и чести от дуков-срибляников не видал.

Озадаченные дуки растерянно переминались с ноги на ногу, стыдясь взглянуть в глаза этому, как с неба свалив­шемуся, дьяволу и его трем чубатым загорелым ангелам. Шинкарка тоже стояла ни жива ни мертва. Одна наймыч­ка видимо ликовала, тараща свои радостные глаза на каза­ка-нетягу, что теперь так и сиял в дорогих шатах.

Но недолго длилось это замешательство. Страшный не­знакомец глянул на своих молодцев.

— Эй, козаки-детки, други-молодцы! — крикнул он и ласково и грозно в одно и то же время.

— Прошу я вас, други, добре дбайте этих дуков-срибляников, за лоб, словно волов, из-за стола выводите, перед окнами положите, по три березины им всыпьте, чтоб они меня вспоминали, до конца века не забывали.

И он указал на Войтенко и на Золотаренко, а к Гавриле Довгополенко обратился дружески:

— А ты, брате, садись около меня, выпьем: ты бедным человеком не погордовал, а кто бедным человеком не гордует, того и бог добром взыскует.

Войтенко и Золотаренко джуры между тем взяли за чубы и, словно волов, вывели из шинка, разложили под окнами и, несмотря на их крики, на то, наконец, что со всего рынка и с берега сбежались толпы любопытных, выпороли березою преисправно и еще прочли им нравоучение.

— Эй, дуки вы, дуки! — приговаривал тот, который сек.

— За вами луга и леса: негде нашему брату, козаку-нетяге, стать, коня попасть...

— Так их, так их, дуков! — кричала толпа.

— Они у бед­ного человека последнюю сорочку снимают.

— Вот так Фесько козак! Вот так Ганжа Андыбер! — раздавались радостные голоса.

— Это он за нашего брата стоит, за голоту...

Этот таинственный оборванец, этот Ганжа Андыбер и был Петр Конашевич-Сагайдачный, столько лет пропавший без вести.

X

После объявления Сагайдачным, вслед за последним его избранием

в кошевые атаманы, морского похода, прошло более недели в приготовлениях. Приготовления эти были не особенно сложные: приводились в окончательный порядок чайки, конопатились поплотнее, смолились и оснащались канатами, причалками, якорями — из железа и просто из булыжника с положенными накрест деревянными лапами; изготовлялись запасные веревки, весла и «правила»; чи­нилась и штопалась рваная одежда — штаны, сорочки, шап­ки, кожухи, чеботы и пояса — череса для татарских и ту­рецких будущих золотых; пеклись хлебы, резались на су­хари и сушились по горнам и просто на пологах и конских попонах; запасались в дорогу и предметы роскоши — ци­буля, чеснок, соль, «тютюн», сушеная тарань и лещ, нали­вались бочонки, баклаги и «барила» доброю водкою — го­рилкою, оковитою. Войсковой грамотей, «письменник» Олексий Попович, отчаянный «пройдисвіт» [Пройдысвит — бездельник, бродяга, мошенник] из киевских бурсаков, захватил в дорогу и святое письмо.

Необыкновенно трогательно было по своей простоте и детской наивности выступление в поход и собственно на­путственное молебствие, которое, за неимением в Сечи попа и церкви, как-то особенно по-казацки отмахал Олексий Попович. Некоторым казакам захотелось помолиться перед выступлением в грозную, далекую, неведомую дорогу; а как молиться — они не знали... «Бог його зна, що воно таке там піп чита, коли у дорогу напутствуе, — говорили иные из них, видевшие иногда в Киеве напутственные молебны, — про якогось-то там Пилипа-мурила та про царицю якусь Кандакію, а до чого ся цариця — бог його знае...»

И вот, когда все курени, все войско Запорожское высыпа­ло на берег к чайкам и когда гребцы заняли уже свои места, а все остальное товариство толпилось то вокруг своих хоругвей, «корогов», то у чаек, внимание всех было привлечено появлением на гетманской чайке Олексия Поповича с кни­гою в руках. Он был без шапки. Всегда дерзкая, забубён­ная, постоянно поднятая кверху голова его теперь была смиренно наклонена над книгою. Полуденный теплый вете­рок играл его черным чубом и хоругвями, которые тихо по­скрипывали... Берег на целую версту был усыпан казаками, как огород цветами.

Олексий Попович, подняв глаза на атаманскую хоругвь, перекрестился. Как бы по волшебному мановению все войско сняло шапки.

— Олексій Попович святе письмо читае! — прошло по рядам. — Слухайте, братці!

«Ангел же Господень рече к Филиппу, глаголя: возстани, иди на полудне, на путь, сходящий от Иерусалима в Газу, — и той бе пуст...»

Громко раздавалось по воде и по всему берегу внятное, внушительное чтение Олексия Поповича. Казаки слушали его напряженно, едва дыша... Они слушали сердцем и детскою, верующею мыслью, слушали не Олексия Попови­ча, этого подчас пьяного «гульвісу», этого задорного «розбишаку» и отчаянного «пройдисвіта», не дававшего, где это было можно (только не в Сечи), спуску ни дивчатам, ни молодицам, а слушали они своим чистым сердцем святое письмо. Лица казаков были серьезны, внимательны, тем более серьезны, чем менее понимали они читаемое, это та­инственное святое письмо, которого они сами не умели чи­тать. Их чубами на наклоненных задумчивых головах играл полуденный ветерок.

Голос чтеца крепчал все более и более — он сам увлекал­ся, выкрикивая церковные слова с украинским акцентом, превращая «ять» в «и» , а «и» в «еры» , в «ы» , что особенно было по душе слушателям. Эти непонятные для них слова — этот мурин, этот евнух и какая-то цари­ца — все это входило в душу слушателей таким же непонят­ным, таинственным, но тем более умиляющим сердце. Кто-то куда-то едет на колеснице, читает пророка Исайю... А тут и дух, и Пилип, и рече... И они, казаки, куда-то едут — да­леко-далеко... И под голос чтеца, под звуки этого святого письма каждому вспоминается либо родная хата с вербою, либо «старенька мати», вся поглощенная горем разлуки, ли­бо «дівчина коло криниці», прощающаяся с казаком, а слезы текут по побледневшим щекам да в криницу кап-кап-кап...

Поделиться с друзьями: