Сахалин
Шрифт:
У Иоркина религиозное помешательсво, соединенное, по сахалинскому обыкновению, с бредом величия.
– Мне недолго здесь быть, - говорит он, и глаза его горят экстазом.
– Меня ангелы возьмут и унесут.
А вот жертва, лишенная семьи.
Карпов, донской казак, из Новочеркасска. Сегодня он что-то весел, все время улыбается, и с ним можно говорить.
Он говорит охотно только на одну тему - о своей оставленной на родине семье: о братьях, матери, отце, жене. Как они живут, про их хозяйство. Говорит с увлечением, весь сияя от этих воспоминаний. Это - самые светлые для него минуты. Обыкновенно
Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и "соблюдает себя" для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.
– Тут много чертей!
– выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там.
– Есть! Есть! Вот они!
Начинается припадок.
Берегите ваши карманы. Рядом все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.
Его били смертным боем товарищи, и секло начальство, а он все продолжал оставаться "неисправимым". Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого "неисправимого негодяя" в лазарет.
– Ах, вон оно что!
– ахнули все.
– Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.
А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к "поспешной выписке".
Это - бродяга Немой.
– Семен Михайлович! Как поживаешь?
– спрашивает доктор.
"Семен Михайлович" улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.
– Да он что? Действительно, немой?
– Нет, он страдает одной из форм афазии, он не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.
И он только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой, страдальческой улыбкой.
В одну из минут просветления, когда к нему ненадолго вернулась способность речи, - он рассказал доктору свою историю.
Он не бродяга. Он крестьянин Новгородской губернии, Семен Михайлов Глухаренков. У него на родине есть семья. Жил он в Петербурге на заработках, заболел тифозной горячкой, лежал в больнице. Из больницы его выписали слишком рано, чересчур слабым. Денег не было ни гроша, паспорт был отослан на родину "менять", приходилось идти пешком. Едва выйдя за заставу, он "потерял сознание", а затем с ним "это и случилось". Его держали в полиции, судили, - на все вопросы он молчал. И пошел на полтора года в каторгу, а затем на поселение на Сахалине, как "бродяга Немой".
Вот та маленькая повесть, которую успел рассказать Семен Глухаренков доктору в минуту просветления, - и снова на его лице заиграла тихая, скорбная улыбка.
Над всем этим, - над трагическим молчанием "бродяги Немого", над тихими стонами, вырывающимися из глубины души, над тяжкими вздохами, перебранкой больных, над рассказами "жигана" об игре, над звуками удушливого кашля чахоточных, - звуками, в которых вы слышите, как у людей на куски разрываются легкие, над бредом и идиотским смехом помешанных, - над всем этим царит вечный, непрестанный крик сумасшедшего старого солдата.
В Корсаковском лазарете нет места, где бы до вас не доходил этот ужасный, все нервы выматывающий крик.
Он отравляет последние минуты умирающих в маленькой
отдельной каморке.Зайдем туда.
На постели лежит человек... тень, призрак человека... Не бледное, а белое, словно молоком вымазанное лицо.
Дыхание с хрипом и свистом вырывается из груди.
Он задыхается.
Доктор, дававший мне объяснения по поводу каждого больного, тут сказал только:
– Сами видите!
– Доктор... доктор...
– еле переводя дух, говорит больной, и в самом тоне его просьбы звучит что-то детское, беспомощное, жалкое, хватающее за душу, - доктор... выпиши ты, ради Господа Бога, мяты... С мяты я поправлюсь.
– Хорошо, хорошо, голубчик! Выпишу тебе мяты, - успокаивает его доктор.
– То-то!.. С мяты... я... живо...
К вечеру он умер.
Из каморки умирающего мы проходим узеньким коридорчиком к сумасшедшему солдату.
В коридорчике при нашем проходе звенят кандалы.
Со скамьи встают двое кандальных.
– Что такое? Больные?
– Никак нет. Для освидетельствования на предмет телесного наказания!
– рапортует надзиратель.
В маленькой "изоляционной" комнатке доживают свой век двое.
Старый каторжник из солдат, который на вопрос, сколько он в своей жизни получил плетей и розг, отвечает:
– Семьдесят два миллиона, ваше сиятельство!
Он воображает себя то фельдфебелем, то фельдмаршалом, и вся его жизнь отражается в его мрачном помешательстве.
Он только и делает, что приговаривает людей к смерти или к плетям.
– Вот этот, - кричит он, указывая на служителя и вытаскивая изодранную "сумасшедшую рубаху", - связать меня хотел! Повесить его в двадцать четыре часа! А этому смерть отменяется, - шестьдесят тысяч плетей без помощи врача! Живо!
На другой кровати, скорчившись, спит единственное существо, которое не приговаривает ни к смерти ни к плетям, старый, свирепый солдат, - зовут его "Чушка".
Слепой, слабоумный старик.
– Чушка, вставай!
– кричит солдат и выщипывает у "Чушки" несколько волосков из бровей.
"Чушка" взвизгивает, просыпается и открывает свои ничего не видящие глаза.
– Чушка, жрать хочешь?
Но Чушка не отвечает.
Услыхав голос доктора, он что-то соображает.
– Доктор, а доктор!
– Что тебе?
– Сделай мне новые глаза.
– Хорошо, сделаю!
– Сделаешь? Ну, ладно.
И Чушка снова засыпает сном слабоумного старика.
– Не хочешь жрать, Чушка? Это она при надзирателе не хочет! Повесить надзирателя сию минуту! Станови виселицу! Палача! Плетей!
– вопит старый солдат.
__________
Перейдем в женское отделение.
Тут несколько чище.
– Все-таки женщины!
– объясняет акушерка.
Родильницы лежат с двумя идиотками, которые улыбаясь говорят о женихах.
Обычный женский бред на Сахалине.
К доктору подходит душевнобольная молоденькая бабенка, Ненила, прифранченная, нарядно одетая.