Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Салон в Вюртемберге
Шрифт:

«Почему вы так думаете?»

«Я его не знала раньше. Он прошел курс психоанализа, но я затрудняюсь сказать, успокоило ли его это лечение или, напротив, усугубило его замкнутость, его душевное расстройство. И все же он очень изменился».

«Да, он изменился».

«Ему понадобилось целых четыре года, чтобы решиться на брак со мной, и, когда мы поженились, он перестал о вас говорить».

«Он перестал обо мне говорить».

«Но его жизнь так и осталась отравленной навсегда».

«Весьма деликатно сказано».

«Поймите меня правильно. Он непрерывно ищет спасения в работе, опьяняет, одурманивает себя работой, но она все сильнее тяготит его…»

«Значит, нужно работать больше».

«Когда он убедился, что вы такой же человек, как все остальные…»

«Странно было бы, если б он вообразил, что я отличаюсь от всех остальных. Сразу видно настоящего друга».

«…это было для него огромным утешением».

«Вот как?

Честно говоря, для меня тоже. Скажите откровенно, Мэн, чего вы от меня ждете?»

«Ничего».

Это и впрямь было весьма утешительно: обнаружить, что реальность – такая близкая, такая доступная земля. Мы вернулись в гостиную, я нес за Мэн поднос с чашками. Флоран пришел из спален маленького Шарля и Жюльетты, куда регулярно, каждый вечер заходил полюбоваться на спящих детей. Мэн пожаловалась, что он работает как одержимый, с каждым годом все больше сокращает свой отпуск и упорно отказывается хоть ненадолго съездить за границу.

«Это неправда! – мягко возразил Флоран, садясь в кресло. – Ах, как прекрасно спят дети! И как они любят путешествия!»

Я с. удивлением отметил, что, старея, Сенесе приобрел некоторое сходство с Клаудио Монтеверди, [113] и посвятил его в свое наблюдение.

«Вот это и означает – путешествовать, верно? – со смехом ответил он. – Я обожаю путешествия, но, к великому моему сожалению, разъезжаю очень редко. Туристические агентства предлагают поездки в такие места, которые меня совершенно не устраивают. Потому-то я и сижу дома. А как мне хотелось бы посетить Хараппу, Ур, Мохенджо-Даро, Трою в те времена, когда эти города процветали!»

113

Монтеверди Клаудио (1567–1643) – итальянский композитор, писавший оперы на античные сюжеты.

Сенесе и в самом деле постарел. Он выглядел не на свои тридцать семь, а на пятнадцать-двадцать лет старше, – по крайней мере, они наложили печать на весь его облик. Только глаза сохранили былой молодой блеск, зато лоб, щеки, уголки рта были иссечены морщинами, как у Рамо, как у Вольтера. А лицо как-то трогательно припухло и слегка вздулось – обычно так бывает от слез. Видно было, что над ним основательно потрудились возраст, курение, работа и алкоголь. Впрочем, и мое собственное лицо, наверное, выглядело не лучше. Но все-таки кое-что в Сенесе осталось неизменным – маниакальные привычки педанта, бесконечные разглагольствования. Звучный, проникновенный голос был бессилен победить морщины, избороздившие лицо, вернуть былой цвет седым поредевшим волосам на висках, однако в нем по-прежнему жила частичка детской, нетронутой чистоты. Мы разговорились. Выпили. Закурили. Ночная тьма обволакивала просторный салон. Сенесе пил гораздо больше, чем прежде. Он вливал в себя коньяк, точно воду. А я все пытался понять, что же меня так притягивает в нем. Мы наконец встретились, но – странное дело – молчали о главном. Мы не были счастливы и не были несчастны. Считается, что понять причину беды означает помочь беде. Но, во-первых, такое понимание, если оно и окажет помощь, если и утешит хотя бы частично, никогда не избавит от самой беды, пусть даже разобрав ее по косточкам. А во-вторых, главная трудность в том и состоит, чтобы понять, откуда пришла беда.

Ужин был более чем символическим – до такой степени, что мы насыщались главным образом воспоминаниями, напыщенными тостами, угнетающими намеками. Я смертельно ненавижу многозначительные подмигивания, какими обмениваются одряхлевшие певицы или бывшие звезды при каждой своей изреченной глупости. Торжественная трапеза в честь нашей встречи состояла из кабаньего окорока (кабана добыли в Шварцвальде) с тремя подливками – из двух сортов вишен и из черешни. Первая, по словам Сенесе, делалась в Страсбурге, а сами ягоды были из Кольмара. Вторая была доставлена прямо из Бордо, а ягоды собирались в окрестностях владений Монтеня (то есть в Дордони). Третью изготовили в Клермон-Ферране, но тут моя память, долгая, как у слонов или китайских черепах, мне решительно изменяет, так что не спрашивайте меня, в каких краях созрела эта черешня.

Единственный раз я смог показать себя истинным эрудитом, объявив, что традицией лакомиться дичью с вишнями мы все обязаны моему святому покровителю и учителю жизни – господину барону фон Мюнхгаузену. Ибо господин барон, в знак благодарности святому Губерту, [114] счел своим долгом вырастить вишневое деревце между рогов оленя, обитавшего в эстонских лесах, дабы еще при жизни этого животного плоть и плод сочетались вкусами.

Блюдо получилось не таким удачным, как можно было надеяться. Но мы на большее и не рассчитывали и заговорили о малютке Жюльетте, об их жизни, о Шарле, обо мне. Я попросил Мадлен поиграть со мной после ужина.

Но она отказалась, объяснив, что давно уже забросила игру на альте. Я упрекнул ее – кажется, чересчур резко – в том, что она загубила, угробила, изничтожила свои выдающиеся способности. Сенесе вышел посмотреть на уснувших детей (как раз в этот момент Мадлен и завела со мной тот самый разговор в кухне), потом, вернувшись, он стал угощать меня тулузскими «сахарными фиалками», от которых я категорически отказался, питая живейшее отвращение к этим сладостям в виде чахлых цветочков, словно побывавших в чернильнице и напоминающих сирень с ее кошмарным запахом; обычно ими украшают шоколадные торты, тошнотворно жирные, вызывающие жажду. И вдруг Сенесе заговорил о Мадемуазель.

114

Святой Губерт считается покровителем охотников.

«Ты помнишь старушку, у которой я жил в Сен-Жермене и которая так прелестно восклицала: „Клянусь Дьеппом! Клянусь Дьеппом!" – когда впадала в гнев?»

«Мадемуазель Обье?»

«Ты уверен, что ее звали именно так?»

«Абсолютно уверен».

«Когда ты был на ее похоронах…»

«Нет. Я боялся, что ты там будешь».

«А я умирал от страха при одной мысли, что ты туда придешь…»

Но я уже почти не понимал, не мог понять, кто сидит передо мной.

Никогда в жизни мадемуазель Обье не говорила: «Клянусь Дьеппом!» Я старался не думать об этом высказывании Сенесе, которое, сам не знаю почему, привело меня в ярость. А Сенесе продолжал:

«У нее еще было такое старинное, типично меровингское имя. Никак не вспомню… то ли Фредегонда, то ли Аделаида?»

«Клотильда».

«Неужели?»

Мэн подала мне чашку кофе. Теперь мне грозила бессонная ночь, – впрочем, на иную я и не надеялся. Скоро я вернусь к себе, в свое тесное неолитическое жилище. Долго буду лежать в ванне, побреюсь, оденусь и сяду работать – или грезить – так, словно уже наступил рассвет. А сейчас я почти перестал слушать Сенесе. Ибо он лгал. Мы все лгали. Я оглядывал роскошный салон, гравюру на дереве Грина, монументальный красный камин сомнительного вкуса.

«А помнишь, как мадемуазель Розье пела…»

«Мадемуазель Обье», – раздраженно поправил я.

«…как она пела „Колен, зачем дивитесь вы, что я свой садик так лелею? – Зон-зон, моя Лизетта, зон-зон, моя Лизетта…"».

Никогда в жизни мадемуазель Обье не пела «Колена», по крайней мере при мне. Все казалось каким-то нереальным. Вдобавок я начал подозревать, что Сенесе просто-напросто приукрашивает – с риском опошлить вконец – свои воспоминания.

Мы беседовали вполголоса. Мадлен курила, сидя напротив меня; вид у нее был полусонный. Все погрузилось в какой-то призрачный туман. А мне виделся свет былых времен, свет прошлого. И ясно вспомнилось то Вербное воскресенье 1963 года – день, когда я впервые увидел Мадемуазель и когда все было залито волшебным, струящимся весенним светом, чьи блики играли на маленьком позолоченном секаторе в ее руке, на лаковых листьях букса, которые она несла в дом; и снова я услышал звук ее голоса – из-под широкой конусообразной шляпы из манильской соломки, – да и не один только голос, но и позвякивание брелоков, круглых часиков, медальонов, ключей – всей грозди мелких предметов, что, нырнув к ней за ворот блузки и вынырнув у пояса, свисали на живот. И в душе у меня разгоралась смутная ярость, словно кто-то заводил ключиком неведомую пружину. Блеск, оживляющий взгляд, не принадлежит ни миру, ни взгляду. Мне неизвестен его источник. Я ощущал прилив этого странного света – видел его яснее даже, чем лезвие секатора, чем зеленый буксовый лист, чем круглые часики. Такой свет сверкает алмазиками на кончиках еловых иголок в Вюртемберге, играет солнечными переливами на волнах океана в Реньевил-ле, озаряет мягким мерцанием впервые обнаженную грудь женщины, к которой вожделеешь, ее приоткрытые уста. Все проблески, мелькающие во тьме Вселенной, исходят от единого, неведомого средоточия света, куда более отдаленного, нежели само время. И куда более отдаленного, нежели осколки звезды, чей луч долетает до нас – подобно раненому зверю, подобно раненой Дидоне, подобно слабенькому мяуканью, – лишь тогда, когда сама она уже разлетелась на частицы в космическом взрыве, когда обратилась во время, то есть спустя множество световых лет после того, как перестала существовать, канула в небытие, не оставив следа ни в одном уголке Вселенной.

И я понял, что это безнадежное занятие – обсуждать какое-то воспоминание, при том что мы не обладаем одинаковой памятью. Нам не суждено было уподобиться героям англосаксонских романов, восхищавших Цеци в подростковом возрасте, где описывались тайные сборища мертвецов или общества изысканных призраков, которые собирались за беседами у камелька, то и дело уступая место назойливому автору – не только усопшему, но вдобавок, в силу массы письменных свидетельств и высоконаучных исследований его жизненного пути, почти неизвестному.

Поделиться с друзьями: