Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:

– Наливки какие были! водки! квасы! – восторгалась тетенька Ольга Порфирьевна, которая в качестве Христовой невесты смолоду около хозяйства ходила.

– Да, и я прежде квас пивал, а нынче не пью, – откликался отец.

– Какой нынче квас! Или опять соленья, варенья, – нынче и секрет-то этот потерян.

– Нынче и овоща такого нет. Помните, братец, какие бывали яблоки?

– Да, помню, как однажды при мне покойник батюшка из сада принес яблоко – вот!

Отец складывал вместе оба кулака, чтоб дать понятие о величине яблока.

– И куда все девалось! – грустно произносил он.

– А помните, как батюшка приятно на гуслях играл! – начинала новую серию воспоминаний тетенька Марья Порфирьевна, – «Звук, унылый фортепьяна», или: «Се ты, души моей присуха»… до слез, бывало, проймет! Ведь и вы, братец, прежде игрывали?

– Да, играл.

– И

куда ваши гусельки девались – словно я их давно не вижу?

– На чердак, должно быть, снесли.

– Не иначе, как на чердак… А кому они мешали! Ах, да что про старое вспоминать! Нынче взойдешь в девичью-то – словно в гробу девки сидят. Не токма-что песню спеть, и слово молвить промежду себя боятся. А при покойнице матушке…

– Да, хорошо тогда было! всем было хорошо! а нынче – всем худо стало!

– Забылись – оттого и худо стало, – кратко и круто решала Аннушка.

Решение это всегда сердило отца. Он понимал, что Аннушка не один Малиновец разумеет, а вообще «господ», и считал ее слово кровною обидой.

– Забылись! кто забылся? говори, долгоязычная, коли знаешь! – накидывался он на строптивую рабу.

– Известно, не рабы, а господа забылись, – отвечала она, нимало не смущаясь.

– Ах, ты, долгоязычная язва! Только у тебя и слов на языке, что про господ судачить! Просто выскочила из-под земли ведьма (матушке, вероятно, икалось в эту минуту) и повернула по-своему. А она: «господа забылись»!

– Тьфу, тьфу, тьфу! сгинь-пропади! – отплевывались при слове «ведьма» тетеньки, набожно крестясь.

Отец задумывался. «Словно вихрем все унесло! – мелькало у него в голове. – Спят дорогие покойники на погосте под сению храма, ими воздвигнутого, даже памятников настоящих над могилами их не поставлено. Пройдет еще годков десять – и те крохотненькие пирамидки из кирпича, которые с самого начала были наскоро сложены, разрушатся сами собой. Только Спас Милостивый и будет охранять обнаженные могильные насыпи».

– Пожалуй, и березку-то самосадочную, которая на батюшкиной могилке выросла, – и ту на дрова изведут.

– Ах, братец! да вы бы…

– Что ж я… стар я, умирать пора!

Просидевши с сестрами час или полтора, отец спускался вниз и затворялся в своем кабинете, а тетеньки, оставшись одни, принимались за работы из фольги note 43 , в которых они слыли большими мастерицами. Аннушка, в свою очередь, скрывалась за печку, где ей было отведено крохотное пространство, буквально столько, чтобы постелить войлок, на котором она спала. Там царствовали вечные сумерки и ползало и прыгало такое множество насекомых, что даже это вполне обтерпевшееся существо страдало от них. Сидя на обрубке дерева, Аннушка с утра до вечера машинально надвязывала пятки к продырявившимся тетенькиным чулкам и, покачиваясь, дремала. Говорила ли она себе, что жить уж довольно, или, напротив, просила у бога еще хоть крошечку пожить – неизвестно. Вероятнее всего, она и то и другое желание считала грехом – и вследствие этого просто жила.

Note43

Фольгой называлась жесть самой тонкой прокатки, окрашиваемая в разные цвета. Из нее делали преимущественно украшения для местных церковных свечей, венчики для образов, а иногда и целые оклады! (Прим. М. Е. Салтьтыкова-Щедрина.)

И не одна она так жила; тетеньки и почище ее, а не лучше жили. Стало быть, ей, рабе, и подавно претендовать на другую жизнь нечего. Христос Спас Милостивый благословил ее рабством – вот это она помнит твердо, и, уж, конечно, никому не удастся подорвать ее убеждение, что в будущем веке она будет сторицею вознаграждена за свои временные страдания. Сильная этим убеждением, она бодро пойдет навстречу безболезненной и мирной кончине, а до тех пор будет сидеть за печкой и «жить». Да и тетеньки, покуда она там покряхтывает и почесывается, будут с уверенностью утверждать, что ежели Аннушка почесывается, то, значит, она «живет».

Во всяком случае, в боковушке все жили в полном согласии. Госпожи «за любовь» приказывали, Аннушка – «за любовь» повиновалась. И если по временам барышни называли свою рабу строптивою, то это относилось не столько к внутренней сущности речей и поступков последней, сколько к их своеобразной форме.

Только один раз согласие было нарушено, и Аннушка вполне сознательно позволила

себе быть строптивою. И именно вот по какому случаю. В припадке проказливости, тетеньке Марье Порфирьевне вдруг вздумалось выдать Анку-каракатицу (в то время обе, и барышня и раба, были еще молоды) замуж. Серьезно ли в ней гнездилось это намерение, или она только шутки шутила, во всяком случае, Аннушка испугалась. Да и было от чего: в женихи ей выбрали самого рослого детину из всей уголковской вотчины. Аннушка бросилась к тетеньке Ольге Порфирьевне, но последней сестрицына мысль показалась настолько забавною, что она и сама не отказалась принять участие в затеянном сватовстве. Недели две-три сряду томили веселые сестрицы несчастную каракатицу и наконец объявили, что через день быть девичнику. И вот, в виду неминучей беды, Аннушка решилась ослушаться. Украдучись, ушла она ночью из Уголка, почти без отдыха отмахала сорок верст и на другой день к обеду была уж в Малиновце. Разумеется, отец (он был еще холостой) принял ее под свое покровительство, написал тетенькам грозное письмо, и затея не состоялась. Но невольно спрашиваешь себя: что сталось бы, если бы и на отца нашел такой же смешливый час, как и на тетеньку Ольгу Порфирьевну?

Но возвращаюсь к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно гудел ее голос, как будто она вознаграждала себя за то мертвое молчание, на которое была осуждена в боковушке. У матушки всегда раскипалось сердце, когда до слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных речей, она уж угадывала их смысл.

Речи эти были в высшей степени однообразны и по существу и по форме. Преследуя исключительно одну и ту же мысль, они давным-давно исчерпали все ее содержание, но имели за собой то преимущество, что обращались к такой среде, которая никогда не могла достаточно насытиться ими. «Повинуйтесь! повинуйтесь! повинуйтесь! причастницами света небесного будете!» – твердила она беспрестанно и приводила примеры из Евангелия и житий святых (как на грех, она церковные книги читать могла). А так как и без того в основе установившихся порядков лежало безусловное повиновение, во имя которого только и разрешалось дышать, то всем становилось как будто легче при напоминании, что удручающие вериги рабства не были действием фаталистического озорства, но представляли собой временное испытание, в конце которого обещалось воссияние в присносущем небесном свете.

Возражательниц не случалось; только Акулина-ключница не упускала случая, чтобы не прикрикнуть на нее:

– Закаркала, ворона, слушать тошно! Повинуйтесь да повинуйтесь! и без тебя знают!

Да еще матушка, подслушавши разговор, откликалась из коридора:

– Ты что, бунтовщица, мутишь! доедай свое, да и отправляйся в боковушку!

– Я не мучу, а добру учу, – возражала Аннушка, – я говорю: ежели господин слово бранное скажет – не ропщи; ежели рану причинит – прими с благодарностью!

– Так по-твоему, значит, господа только и делают, что ругаются да причиняют раны рабам?

– Я не говорю: только и делают, я говорю: если господин раны причинит…

– Ну хорошо: пусть будет по-твоему: если причинит… а дальше что?

– А потом, сударыня, бог рассудит.

– То-то «бог рассудит»! Велю я тебя отодрать на конюшне и увижу, как ты благодарить меня будешь!

– И буду благодарить. В ножки, сударыня, поклонюсь.

Дальнейших последствий стычки эти не имели. Во-первых, не за что было ухватиться, а во-вторых, Аннушку ограждала общая любовь дворовых. Нельзя же было вести ее на конюшню за то, что она учила рабов с благодарностью принимать от господ раны! Если бы в самом-то деле по ее сталось, тогда бы и разговор совсем другой был. Но то-то вот и есть: на словах: «повинуйтесь! да благодарите!» – а на деле… Держи карман! могут они что-нибудь чувствовать… хамы! Легонько его поучишь, а он уже зубы на тебя точит!

– Ешь-ка, ешь! лучше не слушать тебя, срамницу! – заключала матушка, удаляясь восвояси.

Однажды, однако, матушка едва не приняла серьезного решения относительно Аннушки. Был какой-то большой праздник, но так как услуга по дому и в праздник нужна, да, сверх того, матушка в этот день чем-то особенно встревожена была, то, натурально, сенные девушки не гуляли. По обыкновению, Аннушка произнесла за обедом приличное случаю слово, но, как я уже заметил, вступивши однажды на практическую почву, она уже не могла удержаться на высоте теоретических воззрений и незаметно впала в противоречие сама с собою.

Поделиться с друзьями: