Сам о себе
Шрифт:
Известно также всем, что, с другой стороны, слишком вольное обращение с классиками породило массу вульгарных постановок как в столичных театрах, так и на периферии. Мейерхольда можно было справедливо упрекать за многое при постановке классиков, но что можно было сказать про ту моду на безобразия, которая в этот период охватила многие режиссерские работы, постановки классических пьес, начиная с эйзенштейновского «На всякого мудреца довольно простоты», где реалистические персонажи Островского были заменены клоунами со злободневными именами, которые кувыркались и двигались на проволоке, и кончая изменившим своим традициям Малым театром, в котором и сам Мейерхольд хотел видеть академические образцы в трактовке классики.
Во всех дальнейших работах Мейерхольда над классической
Зрители, которые хотели увидеть в театре «Ревизора» Гоголя, не читая раньше этого произведения, могли иметь совершенно превратное понятие о гоголевском шедевре, посмотрев мейерхольдовский спектакль. По существу, правы были те зрители, которые говорили:
«Пойдем посмотрим, что сделал Мейерхольд из Гоголя» или «Что он сотворил из Грибоедова». Над драматургом превалировал режиссер – Мейерхольд.
В этих постановках наряду с вымученным, надуманным оригинальничанием было так много талантливых выдумок, истинных находок, так много интересных, правильных решений, что, как мне кажется, все это во многом оправдывало ряд экспериментов.
Главная беда была в том, что Мейерхольд нашел массу подражателей, которые крайне дискредитировали на долгие годы его методы работы над классикой. Если Мейерхольд из сладкоречивого персонажа Милонова в «Лесе» сделал священника, то режиссер Хохлов лет через восемь в «Волках и овцах» из старухи Мурзавецкой сделал игуменью. А режиссер Волконский изо всех сил старался «перемейерхольдить» Мейерхольда в пьесе Островского «Доходное место» в Малом театре. В Ленинграде режиссер Терентьев, ставя «Ревизора», усадил городничего в первом акте в уборную, откуда тот должен был давать распоряжения. Если мейерхольдовская «зараза» проникла в столичные театры, то что же делалось на периферии?!
Как известно, позже Мейерхольд восстал против такой вульгаризации и выступил сам против «мейерхольдовщины».
«Лес» был его первой постановкой, в которой он начал свои эксперименты с русской классикой. Что было интересного и талантливого в этой постановке?
Замечательно и свежо была решена сцена Аксюши и Петра, которую они проводили, катаясь на гигантских шагах.
В следующей сцене Петр играл на гармонике старый вальс «Две собачки», под который и проводилась лирическая сцена Аксюши с Петром. В дальнейшем мотив «Двух собачек» был использован для популярной в свое время песни «Кирпичики». И лет через пять стали говорить, что Мейерхольд использовал «Кирпичики» и ввел современную песню в сцену из «Леса». На самом деле эта лирическая сцена под гармошку имела такой успех, что именно из нее и родилась современная песенка «Кирпичики».
В «Лесе» на сцене летали и расхаживали ручные голуби, давая зрителю ощущение жизни усадьбы. Аксюша развешивала белье на веревке, гладила его, а в сцене объяснения с Гурмыжской каталкой накатывала белье на столе. Улита пела душещипательные романсы по ходу действия. Аркашка в сцене с Улитой качался с ней на качелях. Иногда он останавливал качели и просил ее спеть что-нибудь, когда она сидела на высшей точке поднятых качелей. Аркашка в сцене объяснения в любви подпевал Улите «Не искушай меня без нужды...». В ряде других мест он пел куплеты из водевилей и старинных оперетт. В эпизоде «Аркашка-куплетист» он после слов: «Вы что же, иностранец будете?» – «Иностранец буду», – пел Карпу: «Когда я был Аркадским принцем, любил я очень лошадей, скакал по Невскому проспекту, как угорелый дуралей».
В первой сцене с Несчастливцевым
Аркашка ловил с мостков рыбу. Несуществующая рыба трепыхалась на несуществующей леске в руке Аркашки, откуда водворялась в чайник с воображаемой водой.Ловлю рыбы я, по заданию Мейерхольда, разработал самостоятельно, и каждая пойманная рыбка вознаграждалась аплодисментами.
В сцене устрашения купца Восмибратова Несчастливцевым Аркашка помогал как мог. Он громыхал железом, подражая грому, и пугал этим Восмибратова. Используя слова Островского: «А я чертей играл. Прыгал вот так по сцене», Мейерхольд предложил мне быстро переодеваться в черта, прыгать и пугать Улиту в мохнатом трико с хвостом. Я решил, что Аркашке достаточно спрятаться за кресло, снять с себя штаны и выскочить оттуда в «чертовом трико» перед Улитой. Оправдывал я это тем, что Аркашка, одетый в разные старые театральные обноски, прихваченные из различных гардеробов, взял с собой и трико черта, которое носит вместо кальсон. В роли Аркашки было придумано очень много самых различных трюков. Мейерхольд трактовал эту роль как бесшабашного гаера и забулдыжку. Однако в такой трактовке был забыт Аркашка-человек. За трюками и почти цирковыми фортелями пропадал золотой текст Островского. Особенно это касалось знаменитых монологов Аркашки о родственниках и о встрече с трагиком Бичевкиным. Та степень жалости к Аркашке, несчастному неудачному актеру, которая должна была родиться в отношении к нему зрителей, исчезла. Мейерхольд прошел и мимо горечи, которая засела в душе Аркашки за всю его скитальческую актерскую жизнь. Аркадий Счастливцев не очень-то щепетилен, не брезгует ничем, может и «позаимствовать» и кое-что прихватить «ампоше», но все же он нес до конца пьесы свою благородную частицу актерской души. Ведь недаром пьеса кончается словами Несчастливцева, обращенными к Аркашке: «Руку, товарищ!»
Впрочем, возможно, я как актер также должен разделить ошибку Мейерхольда. Видимо, я не заметил и не использовал некоторых нюансов, которые давал мне Всеволод Эмильевич в своих показах. Я помню, Мейерхольд просил меня не забывать, что Счастливцев играл «любовников». Поэтому Всеволод Эмильевич предостерегал меня играть Аркашку как чистого комика. «Он легкий, не без изящества, служил на ролях первых любовников, поэтому его надо играть скорей простаком, чем комиком. Последнее может отяжелить роль».
Но одновременно с этим замечанием Мейерхольд предложил мне поучиться разным комическим и эксцентрическим кунштюкам у эстрадного комика-«босяка» Алексея Матова, талантливого ленинградского куплетиста-эксцентрика. Также он советовал приглядеться к выступавшему французскому эксцентрику Мильтону. Алексей Матов был даже приглашен на несколько уроков в театр, и я у него научился некоторым манерам и «антраша» для роли Аркашки.
Я, увлеченный внешним комизмом и кунштюками, упустил ту душевную горечь, которую несет в себе Аркашка. Лишь в дальнейшей редакции роли в Малом театре мне удалось восполнить эту сторону образа.
В «Лесе» Мейерхольд вернулся к костюму, гриму и парикам. Спектакли в прозодежде, без грима, в абстрактных конструкциях явно исчерпали себя. Оголившись, театру надо было начать заново одеваться. Конструкции остались теми же, но к ним прибавилось уже много реалистических деталей, и сами они стали не только площадками для игры, но имели явно осмысленный характер. Появились самые обыкновенные костюмы. Ни конструктор-художник (В. Федоров), ни режиссер не искали ярких красок, их мало интересовала живописная сторона.
В отношении костюмов Мейерхольд ограничился только тем, что пересмотрел традиции, даже штампы, которые установились для ряда персонажей пьесы Островского.
Несчастливцеву вместо традиционного полотняного пальто и сапог Мейерхольд придал плащ, который он и обыгрывал, равно как в бытовых, так и в романтически-театральных сценах. Он был в широкополой шляпе и свободной рубахе, которая вправлялась в брюки, что придавало Несчастливцеву более художественный и романтический вид.
Счастливцев был одет в старые широкие рваные клетчатые штаны, утрированно рваную рубашку, которую прикрывала тореадорская испанская курточка без талии, на голове плоская черная шляпа с полями.