Сама жизнь
Шрифт:
И странный наш опыт, и мой метафизический возраст делают хороший подарок: приехал ты куда-то, или смотришь на картинку, или читаешь – совершенно все равно. Много лет мы смотрели на картинки по принципу «зелен виноград», но тут не только это. Картинка и текст меньше дают ощутить, что преходит образ мира. Когда ты не дома, не там, где келья и кошка, время бежит уж очень явственно, «мы летим». Бег времени плох не тем, что приближаешься к старости – она лучше взрослости, и даже не тем, что приближаешься к смерти – Бог разберется, не оставит, – а тем, что время царит во владениях не скажу лишний раз кого. Из них выводят работа (особенно такая, где хаос превращается в космос, вроде перевода или уборки), молитва, жалость, иногда -общение, но не путешествие.
Пространство – тоже не подарок. «Незримая черта» не только и даже не столько мешает «близости людей», сколько отделяет нас от домов и от деревьев, напоминая, что мы – не ангелы и не преображенные тела. Поэты часто пишут, как это их мучает, и кое-чего добиваются – в стихах мы худо-бедно проходим сквозь стену.
лучше принять, это – тоже кенозис; но ездить для этого незачем, достаточно комнаты и кошки.
Когда я вернулась, меня сразу спросили: «Правда, похоже на Эль Греко?» Слава Богу, непохоже. Похоже на Литву, только с оливами и апельсинами, с осликами и мавританскими садами. Что бы ни говорили о культуре коня-пса-орла, связывая ее с католичеством, в Гранаде ее нет или очень мало (памятники). Скорее тут осел-кот-голубь – приземистое, белое, уютное, очень детское. В конце концов, католичество – не в одном же триумфализме! Каждый, в любом изводе христианства, может умалиться, как дитя. Есть и просто европейский город, такой модерн, что-то из Belle epoque. Ничто его не берет – ни новые дома, ни навязчивая реклама. Почему-то этот стиль очень сообразен человеку, и мы его сейчас воскрешаем. По той, по иной ли причине он создает тот самый городской уют, который приносит много радости, если ты склонен не досадовать, а благодарить.
Жители маленькой, уютной Гранады скорее благодарны. Покупает тетка клубнику и не морщится, не требует, а приветливо болтает. Мы тут же представляем, как, задерживая всех, наша тетка (или дама) подлизывается к продавщице; но ошибаемся. Никто ни к кому не подлизывается, просто перебрасываются двумя-тремя фразами и улыбками. Улыбаются приятно, простодушно, по-южному. Гуляют, сидят на скамейках, охотно и даже куртуазно объясняют дорогу. Словом, похожи они не на hombre masa [ 62 ] , а на любимого Честертоном common man. Меня спросили тут, в Москве: «А индустрия порока? А вседозволенность?» Я этого не видела. Молодые обнимаются (меньше, чем у нас), но это ведь всегда есть и никакими силами не изменишь, только приучишь врать. Зато старые и даже пожилые люди могут порадовать. Они пережили и перечеркнули обе утопии. Наверное, где-то притаились «идейные», но просто человек, который присел выпить апельсинового соку и разговорился с тобой, не идеализирует ни «свободную личность» 1920-х-1930-х годов, ни «доброго католика» долгих авторитарных времен. Лорку любят за его дар, за незлобивость и красоту, но руссоистский или телемский миф, некогда с ним связанный, совершенно исчерпан. Вот в его музее, под стеклом, записи Висенте Алейхандре о том, каким мрачным он бывал. А вот – письмо Грэма Грина, где старый разведчик уверяет, что бедный поэт был двойным агентом. Если это, не дай Бог, правда – как его жалко! Если нет – слава Богу; но трудно, страдая перед этим письмом, не задуматься о несчастных адептах этой утопии, многих из которых я помню. Словом, миф, доживающий свой век у нас то в культе андер-граунда, то в несколько устарелом культе Хемингуэя, там совсем выдохся. Правда, испанцы противились таким способом куда менее жуткой, чем здесь, утопии порядка.
62
Массовый человек (исп.). Ред.
Приятно слышать, что им надоела и она. Даже верующих – меньше, чем я думала; старые люди часто оказываются неагрессивными скептиками. Если мы не спохватимся, наших детей, внуков и знакомых тоже будет мутить от сахарина. Упорные фарисеи считают, что тот, кому «это» неприятно, просто бежит от света, ибо дела его темны. Однако больше всех от такого суррогата веры мучился Христос.
Что же до мечтаний о «добром порядке» и «твердой руке», стоит посмотреть их любимый фильм «От диктатуры к демократии». И это Франко, не наши монстры! Испанцы вроде бы любят своего короля и свою dona Sofia. Совсем что-то честертоновское -средневековая слава монарха и полная демократия. Были и печальные беседы, которые у нас, если случаются, обретают очень зверские обертоны. Многие вели себя при Франко, скажем так, не слишком милостиво. За пределами утопий «добрый порядок» приносит много горя, и не только «бездельникам» или вообще «плохим». Осуществляют его люди, существа ненадежные. Кто-то сажал, кто-то стучал, кто-то следил, кто-то просто старался стать первым учеником. Одни это делали по слабости, стыдясь и даже терзаясь; другие задуривали себя, оправдывая или возвеличивая. Как с ними быть, решают по-разному, но без нашей сердитой уверенности. Ответ Иоанна XXIII (если кому плохо – помогай, что бы он раньше ни делал) оптимален, но тут не очень применим: святой Папа говорил о тех, кого преследовали, а сейчас в Испании этого просто нет. Проблема -не общественная, а частная; таких людей, как бы они ни самоутверждались, буквально сжигают досада, жалость к себе, все то, что отец Александр Мень называл «букетом». Им поистине хуже, чем кому бы то ни было, но в том-то и суть, что обрадовать их невозможно. Хотят они, чтобы постоянно хвалили их, ругали их врагов, и очень зорко следят, не ошибешься ли. А вообще, гладить их теперь, когда они так жалки, – подвиг или предательство по отношению к тем, кого они мучили? Прежде чем отвечать, вспомним Евангелие.
Конечно, наши бывшие начальники, ездившие
сейчас в Гранаду (их очень мало, они старые, да и хорошие испанисты), не убивали и не сажали. Делали они ровно то, что делал советский начальник послесталинских времен. Они и обижены, и хвастливы, но не злобны, даже как-то слишком приветливы. Один из троих – круто-православный и уверен, что всегда им был. Хорошо, что они с почти детским удовольствием воспринимают маленькие радости. К этому или к чему иному относится, что они безостановочно пьют?Однако старость, наш земной суд, бывает и другой. Человек лет восьмидесяти (наш, не испанец), сказал мне среди кошек и цветов, в садах Хенерали-фе, что совершенно счастлив и за все благодарен. Обычных приговариваний о том, что «в сущности, я всегда был христианином», я от него не слышала. Приговаривания эти прекрасно уживаются с «букетом» или просто с себялюбивой раздражительностью. Только у двоих говоривших там со мной были сокрушение и благодарность. Те, кто «всегда был христианином» (чаще это – в женском роде), недовольны Богом и ближними, довольны собой. Не нам их судить, среди «нас» этого не меньше.
У испанцев все-таки обнаружилась сумасшедшая на церковный лад. Под праздник св. Иоанна Божия, «сопокровителя Гранады», как бы помощника Девы Марии Печальницы, одна старушка подожгла заранее припасенный мусор. Она забыла, что св. Иоанн -покровитель пожарных, и всесожжение не состоялось.
Оксфорд-Лондон-Литва
Несколько лет тому назад, в августе, я была на конференции, посвященной Льюису. Добрые англичане отмечали летом годовщину его рождения, хотя родился он в конце ноября, замечу- в тот самый день (29-го), когда (через четыре года) родилась моя самая младшая внучка Мария-Сибиле. Итак, была я на конференции, которая началась в Лондоне, а окончилась в Оксфорде, и в последний день сбежала. Отсидела доклады, перекусила в кафе, вместо вечерней половины в тот день предполагалась garden party с епископами и учеными – а мне захотелось сбежать. Могла ли я подумать «при Советах» о такой неблагодарности? Благодарность чувствую сейчас, мало того – иногда не верю, что дожила до поездок в Англию; однако улыбаться и отвечать любезную чушь надоедает; кроме того, у меня нет навыка. Поэтому я села в скоростной автобус, который шел в Лондон.
Ехала я одна по Англии в первый раз. Я молчала и смотрела. Ходят коровы, растет трава, усеянная маргаритками. Раньше, читая об этом, я снисходительно думала, что глупые переводчики передают daisy неправильно, на самом деле это ромашка. Но нет, это самая настоящая маргаритка, белая или розовая; малиновых не помню. Они росли во дворике нашего колледжа и где угодно.
Еду в автобусе и думаю, как похожа Англия на Литву. Сочетание коров с какой-то особой мягкостью умиляет и умиротворяет так, что не выразишь. Отошлю читателя к «Охотничьим рассказам» Честертона, особенно – к тому месту, где Марджори идет к
Джоан. Здесь попробую передать только то, о чем много думала в Литве.
Думала я о цветах, то есть о красках, а не о растениях. Перед докладом в Кяарику мы с Томасом Венце-ловой определяли и подсчитывали цвета у Честертона. Я любила его склонность к цвету потому, что она есть у меня. Поэтому, сидя в оксфордском автобусе, сначала обдумывала то, что вижу, а потом, сами собой, возникли другие цвета, чистые и глубокие, как в сказке про Томми [ 63 ] , которую мне довелось прочитать только через два года.
63
См. эссе «Разноцветные страны» в составленной мной книге «Неожиданный Честертон» (М.: Истина и Жизнь, 2002).
Цвета появились невесть откуда. Это были пурпурный, медный и павлинье-зеленый. Надо сказать, что они соответствовали не столько русскому, сколько английскому языку. Peacock green, с их системой называния цветов, совершенно привычен; «павлинье-зеленый» странен. Если читаешь перевод, может показаться, что автор что-то измыслил, а на самом деле он назвал такой же обычный цвет, как, скажем, бирюзовый или персиковый. С пурпурным – хуже. Англичане называют purple все, что угодно между сине-фиолетовым и явственно алым, из-за чего приходится думать, каким был чей-то нос на морозе, каким – от пьянства, какой была туча, а какой – часть закатного неба. Решений много, от «синего» до «красного». Скажем, у ОТенри есть рассказ, где одна девушка купила себе красное платье, а другая -purple. Противопоставляются они по признаку «вульгарность» – «скромность», но по-русски «пурпурное» совсем не скромно, а кроме того, это оттенок красного. Вот и крутись. Читатель может подумать о решении этой чисто переводческой проблемы.
Словом, цвета явились сами и как бы составили флаг. Судя по нашим давним подсчетам, именно их особенно любил Честертон. Точнее, он любил зеленое, золотое и пурпурное, но «Желтая птичка» или первый рассказ об удивительных промыслах показывают, насколько ценны для него отклонения в сторону меди и в сторону синего.
Что до purple, прибавлю упражнение: представьте себе радугу, что всегда приятно, и заполните зазор между красным и лиловым. Это и будет искомый цвет. Заметим, что Честертон больше всего любил цвета, которых нет в радуге: серый, бурый, белый, вот этот и, наконец, всю гамму золота и меди, тоже не сводимую к цветам спектра.