Самои
Шрифт:
От бани огородом Фёдор прошёл к родному дому, поскрёбся у окна.
— Кто? — послышался из сеней испуганный голос.
— Открой, мама.
Она узнала, открыла.
— Чего ты, Федя?
Он взял её жёсткую ладонь, притянул к губам.
— Так…. Не спится.
Наталья Тимофеевна отступила вглубь сеней, разглядывая сына и щуря заспанные глаза.
— Заходи, — сказала она. — С чем пришёл?
Фёдор плотно затворил дверь и сказал в непроглядную тьму:
— Ну, не каяться, конечно.
— Ай-яй-яй! — мать появилась откуда-то сбоку, держа в согнутой руке горящую лучину, — тебе теперь днём-то и дороги нет в родной дом.
Прошли на кухню.
— Есть будешь?
Фёдор мотнул головой. Он стоял, не присаживаясь, готовый уйти немедленно, если мать не прекратит свои насмешки. Наталья Тимофеевна будто поняла настроение сына, отвернулась, устало махнув рукой:
— Живите, раз сбежались. Сынишка у вас — внучок мой. А баба она дородная, строптивая только, на мужика сильно смахивает, даже усы вроде как пробиваются… Не бьёт ещё тебя? Ну и, слава Богу. А впрочем, говорят, кто сильно бьёт, тот сильно любит…
Фёдор сдержался. Полузабытые запахи родного дома вскружили голову, к сердцу подступила тоска по чему-то дорогому и навсегда утерянному. С зимы, с последних похорон он здесь не бывал, хоть и живёт в двух шагах. Вот и Санька заревела: давно не видела его, не признала, испужалась. Проснувшись, слезла с печи. Они уже с матерью наговорились, напились чуть тёплого чаю. Тянет Фёдор её к себе, а она руки прячет за спину, загораживается, как от вора… Короткая память у людей.
Санька — неловкая, застенчивая девчонка-переросток: и ключицы-то, и локти у неё выпирают, и сутулится она — не знает куда руки деть. И ноги у неё длиннющие, тощие, словно две жердины. А всё ж для матери, для родного брата мила она и привлекательна. Оба с нежностью смотрят на неё, любуются…
Уходя, Фёдор спросил, где Антон.
— На сеновале спит. Все коленки сбил, места живого нет — непоседа, — говорила мать, стоя у порога.
Бредя огородом, Фёдор думал о том, что и он в Антошкины годы не мало обтряс яблонь, опорожнил кринок от молока. Но тогда было другое время, и только добрая порка грозила в случае неудачи. Теперь народ озлобился: убить воришку — плёвое дело. Надо будет всерьёз поговорить с братом. И хорошо, что матери не сказал.
Дома прислушался к спокойному дыханию жены. Сын, Витюшка, перевернулся на живот и сдавленно всхлипнул. Фёдор подоткнул ему под бок одеяло. "Тебя бы, сынок, миновало нынешнее лихолетье", — молитвенно пожелал он малышу то, что желал каждую ночь. — "Спи и просыпайся без страха". Тихо улёгся на кровать с открытыми глазами, закинув руки за голову. Небо за окном посерело.
В эту голодную зиму у старухи Кутепихи появилась новая причуда — она перестала есть днём. На все уговоры Фенечки, она отрицательно качала головой и повторяла:
— Не хочу, доченька, спасибо.
Отложив кусок, другой, она подкреплялась ночью, таясь от посторонних. Ну, а Фенечка думала, что бабка живёт святым духом и твёрдо в это верила. Фёдору недосуг было до чужих прихотей, а когда привязалась эта бессонница, то старухина хитрость перестала быть для него секретом.
В эту ночь голод поднял Кутепиху далеко за полночь. От распахнутого погреба она приковыляла к запёртой бане и наткнулась на спящего мальчишку. Долго, согнувшись, обнюхивала и ощупывала его, но так и не признала. Антошка жалобно вздыхал во сне, его удлинённое личико было утомлённым.
Вернувшись в избу, Кутепиха прежде всего посмотрела правнучонка. Взгляд её был добр и близорук. Фенечка спала одна, раскинувшись на всю кровать, на белом лице выделялись почерневшие веки. Старуха забралась на печку, но сухие глаза её долго смотрели в щель занавески.
Темнота рассеялась. С неба незаметно опустился туман, приник к земле так,
что близкий лес, утонул в нём по пояс. Проснулись птицы. Солнце, поднявшееся за далёким горизонтом, разбудило ветер, и тот разорвал туман на клочья, унёс вдаль.Фёдор растолкал заспавшегося Антошку. Вид мальчика был не просто утомлённый, напуганный, а даже какой-то болезненный. Под глаза глубоко легли синие круги, на щеках размазана грязь, под носом присох белый налёт, а в уголке рта поблёскивала слюна. Младший брат выглядел настолько несчастным, что Фёдор воздержался от готовых упрёков, проворчал только:
— Воришка несчастный, сопли подтери.
— Я не сопляк, — Антон обиженно отвернулся, сгорбился и пошёл нетвёрдой походкой. Но недалеко. Его повело сначала вперёд, потом назад. Мальчик сбился с шага, засеменил и, наконец, неуклюже сел на подогнувшиеся ноги.
— Совсем забегался, — ворчал Фёдор. — Только не ври, что в доме нет куска хлеба, голодом тебя качает.
Он отнёс мальчишку на сеновал. Уходя, напутствовал:
— Матери я ничего не скажу. Но если узнаю, будешь продолжать, я тебя сам одним махом за всё сразу… — он скрутил что-то невидимое в ладони и дёрнул к себе — будто серпом подрезал колосья.
У Антошки ни с того, ни с сего потекли слёзы.
В то утро в Табыньшу пришло лето. Жара струилась по подсыхающей земле, и она запарила под солнцем. Нюрка Агапова, не дождавшись сестёр, пошла занимать очередь за кашей. У плетня на куче перепревшего навоза сидел мальчишка лет пяти и, уцепившись тоненькой ручонкой за палку, отталкивал худую женщину, свою мать. А та тянула парнишку к себе. У матери было перекошено от бессилия лицо, у сына — упрямое, с прикушенной губой. Мальчишка то ли боялся идти дальше, то ли у него не было для этого сил, а женщина, сама, еле двигаясь, не могла уже тащить его. Наконец мать сдалась и отпустила его ручонку. И вдруг затряслась в беззвучных рыданиях так, что страшно было смотреть. Нюрка знала их: и женщину, и её сына — Ваньку Пинженина, с которым не раз играли вместе.
Ещё издали она заметила толпу ребятишек и нескольких взрослых, собравшуюся посреди улицы там, где белёные мазанки, полузатопленные вишнёвыми садами, расступились, образуя деревенскую площадь. В центре большой котёл на колёсах дымил трубой. Поодаль на траве курили красноармейцы с винтовками. Но всеобщее внимание привлекал приземистый мужчина в штатском. Широкоскулому лицу его, особенно глазам, откровенно не хватало выразительности. Зато уж чего было в избытке, так это железных зубов во рту. Это он, орудуя поварёшкой, раздавал ребятишкам кашу, вкуснее которой не было ничего на свете. Его любила и узнавала вся деревенская детвора. И Нюрка тоже. Она даже завидовала его собаке, кудлатой дворняге с репьями на хвосте, которая могла повалиться на спину и заскулить от великого счастья у ног своего хозяина. Сейчас она катает между лапами пустую банку, вылизывая в тысячу первый раз давно выветрившийся запах американской тушёнки. Но ведь Нюрка не дворняжка. Она встала в затылок последней в очереди девочки, прижимая к груди чашку и ложку…
Железнозубый дядька открыл огромную крышку котла, его окатило пахучим паром. Быстро перебирая лапами, дворняжка подползла к сапогу своего хозяина — в глянцевом голенище отразилась острая собачья морда. Началась раздача каши. Получившие свою порцию усаживались на траве. Нюрка быстрым ревнивым взглядом подсматривала за ними. Вот у этой лупоглазой девочки болезненного вида совсем отсутствует аппетит. Соседские мальчишки Шумаковы дождались своей очереди. Старший, Колька взял свою порцию и бочком, бочком в сторонку, жуя на ходу. А младший, Котька, рванулся бежать куда-то и вместе с кашей со всего размаху — в пылюку. Вот умора! Вот дурак!