Самои
Шрифт:
— Ну, чего вам? — обиженно поджала губы Наталья Тимофеевна, — Косилки-молотилки отцовы? Да забирайте, всё равно ржавеют, а скотину не дам — чем же ребятишек кормить стану? Эх вы-и… дети, дети.
Если бы не блуждающий пьяный взгляд и неверные движения, мать своим авторитетом смогла бы, наверное, загасить ссору.
— Мать, а ты Ивана спросила? — подалась вперёд Лиза. — Он всё делает-делает, а всё, как работник. Так и останется ни с чем.
Федосья даже побагровела:
— За дуру что ли меня принимаешь? Скажешь, и с Ванькой ещё делится? Всякую ерунду говоришь, голову всем морочишь. Он что, кормить вас будет?
— Ладно, подавись своим куском! — Лизавета проглотила обиду и отвернулась.
— Что такое? — вдруг сделавшись совершенно белой, пробормотала Татьяна.
Егор вскочил из-за стола, схватил её за плечи, иначе бы она, наверное, упала со стула. Федосья, презрительно поджав губы,
— Что же ты молчишь? — отчаявшись услышать от тёщи вразумительного слова, Егор обратился к Фёдору.
Шурин долго и пристально смотрел на него, потом вдруг неожиданно сказал:
— Отстань!
— Нет уж, — зло говорила пришедшая в себя Татьяна, — как мне, так и всем. Вот Фёдор в одних дырявых портках женился…
— Да? Ваньке всё останется? — закричала Федосья. — А случись что с матерью, он детвору из дому выгонит, нам же на шею повесит.
Штольц молча сидел, напустив на лицо всю имеющуюся суровость. Лизавета, не скрывая тревоги, вздыхала и поглядывала на него. Егорка смотрел на Ваньку и понимал, что не всегда, наверное, он был таким неразговорчивым, каким он привык его видеть, когда-то, должно быть, он тоже бывал весел и беззаботен, болтал и смеялся на своём австрийском языке.
— Плохо ты его знаешь, — выразительно сказала Лизавета.
— Э-э-э! — махнул рукой кудрявый Илья. — Немчура он и есть немчура. А то ещё к себе уедет.
— Что ты брешешь! — задрожала от ярости Лизавета, и перекосившееся лицо её потеряло привлекательность.
— Ну-ну! — Фёдор вскинул на неё укоризненный взгляд.
— А что ты выгораживаешь его, зачем? — Федосья в основном нападала на работника, а теперь коршуном налетела на сестру.
— А тебе какое дело? — хрипло проговорила Лизавета…
Небо за окном почернело, пошёл снег. Со столов убрали почти нетронутые закуски, поставили самовар. Пили горячий чай, громко крякая и отдуваясь, лениво переругивались.
— А ты здесь что сидишь — пора спать, — сказала Егорке мать и выставила из-за стола.
— Идём, брат, — подмигнул Фёдор, — Я тебе про войну расскажу.
Егорка разделся и лёг. В полутёмной комнате было прохладно и тихо. Перед глазами поплыли кольца, похожие на полупрозрачные срезы лука. Он вдруг почувствовал, что по щекам его текут горячие и едкие слёзы. Чувствовал, как усталость входит в руки и ноги, доходит до кончиков пальцев, потом подступила дремота. Егорка ожидал Фёдора и думал о нём. Он уже осознавал, что есть две породы людей: одни много говорят, кричат, возмущаются и всегда недовольны, а другие молчат и делают по-своему, и всё у них получается. И ещё он думал, как приятно быть братом человека, у которого всё получается.
Ночью Егорка несколько раз просыпался от громких голосов за дверью. И засыпал, неведая, что там решают и его судьбу. Договорились всё-таки делиться. Даже дом, крепкий ещё, должен быть разобран. Фёдор получал часть прируба. Старшим дочерям — по амбару. Лизавета в ту ночь была просватана за контуженного австрияка, и они поучили свою долю наследства. Большая семья Кузьмы Васильевича Агапова распалась, рассыпалось и его хозяйство. Фёдор давно собирался переехать на хутор, где с землёй было вольготнее, уговорил и мать.
Наталья Тимофеевна сильно постарела за эту ночь, стала слезливее. Расставались родственники хоть и без ругани, но весьма настороженными и без сердечных объятий.
Егорке приснился сон. Странный пирог летал по воздуху, и чьи-то большие руки, высовываясь из тумана, отламывали от него куски. Проснулся он с воспоминанием о коварстве сестры и о том, что он пропустил на свадьбе самое интересное. Но интересное в жизни только начиналось.
Волки
Теперь уже не помнят, кто и когда вбил первый колышек на Волчанке. Быть может, это было ещё во времена Столыпинской реформы, когда крестьянская Россия поднялась с насиженных мест, и волна переселенцев покатила за Урал. А название осталось, наверное, с той поры, когда, говорили, голодными белыми зимами стаи волков осаждали хутор, резали скот в хлевах, скалились в окна изб. Леса тогда стояли дремучие, а домов-то было — раз, два и обчёлся. Многие мелкие поселения разорила война и последующий голод: несчастья сбивают людей в кучу. И наоборот, лишь только полегчала жизнь, каждый хочет обзавестись своим углом и куском земли, или, как здесь говорят, — "стремится к богачеству". Всё повторяется, как зима и лето, как обилие и недород, только каждый раз по-иному. По-новому повела крестьянскую политику Советская власть. И хотя земля, как и было объявлено, нарезалась в удел каждому, кто хотел её обрабатывать, больше поощрялся
коллективный труд — ТОЗы, коммуны. Для них — льготы в налогах, льготы в кредитах, для них широко распахнуты двери сельской торговой кооперации. И вот уже появилась своя, деревенская интеллигенция, что не сеет и не пашет, но всегда при власти, в достатке и почёте. А те, кому надеяться не на кого, и надо было думать за себя и за своих детей, те при всей своей политической близорукости и видимой трудности единоличной жизни, делали единственно правильное, что им оставалось делать — кормили себя и страну.На хуторах люди большей частью в близких или дальних родственных связях. На Волчанке несколько семей Кутеповых, Малютиных, несколько однодворых фамилий. Сюда Фенечка уманила Фёдора, а он мать. Так и Агаповы появились здесь летом 1924 года. В Табыньше раскатали большой дом, рубленый ещё покойным Кузьмой Васильевичем, а на хуторе поставили из него два. Без помощи людской не обошлось, но основная тяжесть трудов легла на Фёдора и не согнула его, а даже наоборот, как-то расправила. Крепкого сложения, с трезвым ясным умом, он был тем самым русским мужиком, которым и была крепка Россия испокон веков. Наталья Тимофеевна, оставшись одна с малолетними детьми на руках, тянулась к старшему сыну всей душой, несмотря на взаимную неприязнь со снохой. С любовью она замечала в Фёдоре, внешне очень похожем на неё, отцовские повадки. С тех пор, как живёт человечество, сын учится у отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него. Волна нежности затопляла материнскую душу каждый раз, когда видела она обоих ребятишек-однолеток, её Егорку и Фёдорова Витюшку, по-детски высунувших языки, занимающихся взрослыми делами в подручных у её старшего сына. Порой, встречая его у порога, она говорила:
— Дай я тебя поцелую.
Встав на цыпочки, она горячими ладонями брала его за лицо, притягивала к себе.
— Боже, какой ты большой стал. Я, кажется, никогда не привыкну.
Фёдор стоял перед ней, сутулясь от неловкости и своего роста.
— И пахнет от тебя, как от него… — она отворачивалась, сверкнув слезами в глазах, — когда на фронт провожала…
Мать отходила к окну, ссутулившаяся, смуглая, с сединою в волосах. А когда поворачивалась, глаза были уже сухими, только сильней обычного горели щёки. Жалела мать себя, жалела и Фёдора. Не складывалась у него жизнь с Фенечкой. Оба молодые, красивые, рослые, на редкость внешне подходившие друг другу, в душе глубоко разнившиеся. Хотя и выставлялась в причину будто бы завистливая свекровь, но дело было не в ней. В Фенечке, подмечал Фёдор, всё яснее проявлялись характерные Кутеповские черты — истеричная скандальность, заносчивость, пренебрежение к тем, кто беднее. "Ведь я её ненавижу, — совершенно спокойно думал Фёдор о своей жене, вспоминая холодный взгляд и брезгливо поджатые губы. — Только теперь поздно оправдываться, раньше надо было думать да матери слушаться. Живу с ней из-за сына". В очередной раз уходя к матери от семейной ссоры, думал: "Её бы надо гнать", но чувствовал, что не сможет поднять на жену руку. Он жил, страдая, мучаясь, понукая и сдерживая себя, и думал, что так и живут в семьях.
За воротами на голубом снегу под дробящейся россыпью звёзд он вздохнул морозного воздуха, который глубоко свежим холодом прошёл в лёгкие и вызвал кашель. Он шёл и радовался сам себе, радовался, что вырвался из дому, что в очередной раз сдержался и не ответил криком на крик, радовался, что идёт к матери. Повизгивал смёрзшийся снег под валенками, встречный ветерок выжимал слёзы. Крупная жёлтая звезда, высоко поднявшись на западе, горела не мигая. Никогда, казалось, не видел он такого бездонного и живого неба, во все глаза следившего за ним. Луна никак не могла вырваться из хищной пасти одинокого облака. Она была маленькой и блеклой, а тучка — серой, светящейся изнутри. Наконец освободившись, она быстро поплыла прочь, всё увеличиваясь. И когда остановилась, в белом свете её, таинственно изменившим ночной мир, засинели занесённые снегом крыши изб, в бревенчатых стенах заблестели стёкла окон. От дворов тянуло дымом и застойным теплом хлева.
Жадно напиваясь табачным дымом, Фёдор постоял перед крыльцом. В темноте сеней наощупь открыл дверь. Комната с побеленными стенами и потолком, с завешенными окнами, с застоявшейся тишиной и запахом керосина, показалась ярко освещенной. Переступил порог в припорошенных снегом, гулких от мороза валенках, огляделся. У стола сидела Нюрка, вытянув маленькие босые ступни, и крутила ручку швейной машинки, глядя на блестящее никелированное колесо. Дощатый вымытый и выскобленный ножом стол был завален яичной скорлупой, на нём лежали — круглый хлеб и коровье масло в тарелке, поблёскивающее каплями влаги. Мать разливала молока из глиняной кринки в такие же толстые кружки.