Самокрутка
Шрифт:
Действительно, княжна не заснула ни на мгновение, и до утра глаза её, открытые, блестящие, бродили по предметам её спальни, лихорадочно, бессознательно, но страстно.. Изредка она глубоко вздыхала под тяжестью одолевавших её нерадостных дум.
Княжна, которой завидовали все барышни её среды, ради её красоты и богатства — не считала себя счастливой вообще, а в особенности за последнее время. Она сейчас с радостью, не колеблясь ни мгновения, отдала бы всё, что было у неё, и поменялась бы с самой бедной и самой дурной девушкой из своих приятельниц, если бы, в промен, осуществили её желания.
По природе Анюта была настолько не русская, а в мать и бабушку "бешметную" княгиню, что про неё часто говорили
— Татарка, как есть!..
За то княжна часто уверяла, отца и няню, что у неё не может быть приятельниц, так как все знакомые ей барышни совсем не по ней.
— Они все какие-то полумёртвые; они бегают, смеются,радуются будто по указу. И действительно, княжна была права, когда своих знакомых девиц сравнивала с собой. У неё во всём существе, в лице, в чёрных глазах с синеватыми белками, в движениях и даже в походке, — была та страсть, тот порыв, та стремительность, которые даёт и которыми правит огневая кровь дочери юга, родившейся под знойными и палящими лучами полуденного солнца.
Княжна даже сожалела тайно, что она не родилась и не живёт в тех краях, о которых рассказывает ей с детства её Солёнушка и о которых пожилая женщина, несмотря на двадцать лет, прожитых в России, — всё ещё вздыхает.
Прасковья или Салиэ — не мало содействовала, хотя и ненамеренно, тому, что её питомице грезился иной край, отечество её матери. Мамка, выехавшая в Россию уже тридцати лет от роду, не могла, конечно, переродиться и отнестись равнодушно к своему прошлому, к тем условиям жизни и к той обстановке, в которой прошло её детство и её молодость. Вдобавок, у 50-ти-летней барской барыни и няни — здесь в Москве никого и ничего не было дорогого, помимо княжны конечно, — а там остался возлюбленный жених, по имени Сеид-Алим. Прасковья твёрдо была уверена, что он или умер с горя от их неожиданной разлуки, или, если жив, то помнит и любит её.
Няне Солёнушке было княжной обещано давно, что когда она выйдет замуж, то отпустит мамку домой по вольному билету и даст денег. Прасковья — Салиэ — жила теперь двумя мечтами: замужество Анюты и путешествие на родину. Она клялась питомице, что снова вернётся к ней — нянчить её деток, если они будут, но втайне, на глубине души, татарка решила, что если Сеид-Алим жив и помнит её — то конечно русские снега никогда её не увидят вновь.
Часто Прасковья и её соотечественник Прохор беседовали об Родине, но Ахметка, приехавший в Москву мальчуганом, более сжился с Россией и его не тянуло назад.
Но оба эти лица, любимцы княжны и преданные ей и телом и душой, не мало повлияли на развитие характера и на вкусы Анюты. Оба постоянно, без какой-либо цели и невольно, напевали ей о других краях, других людях, другой природе, где веки вечные лето стоит, горы за облака подымаются и море поёт или ревёт в минуты злобы. Княжна не могла себе отдать ясного отчёта или сделать себе определённое представление об этом море к об этих горах, но приблизительно понимала, а главное, чуяла и то, и другое... И никогда не видав южной, своенравных очертаний, природы — она любила её. Этот неведомый край, где вечное лето, манил к себе московскую княжну, грезился ей часто во сне и, конечно, в таких причудливых и сказочных красках и очертаниях, что сама Солёнушка смеялась над Крымом Анютиных снов. Этих одних грёз и мечтаний о всём том, что никогда не приходило и на ум другим девицам — было достаточно, чтобы наложить на княжну Лубянскую печать оригинальности в помыслах, вкусах и прихотях. Побывать когда-либо, в будущем, на родине матери своей, княжна, конечно, не могла и мечтать, так как это было не мыслимо для неё. А тем не менее, этот сказочный, волшебный край её девичьих грёз и рассказов мамки — набросил какую-то тень на весь окружающий её мир. Кругом было хуже! Отсюда явилось
смутное недовольство, раздвоенность и неудовлетворённость чувств по отношению к среде, к обычаям её и ко всему, что было обстановкой княжны.Татарка Салиэ, сама того не зная, воспитала свою питомицу чуждою и неприязненно взирающею на всё то, из чего слагалось её же существование.
XIV
Борщёв просидел час и, всё-таки не дождавшись отъезда гостей, ушёл ночевать по соседству к капитану своего полка, Шипову.
— Пусти, братец, переночевать, — сказал он, входя и заставая офицера за чисткой ружья.
Молодой человек, полный, низенький и широкоплечий, с толстым лицом и гладко остриженный под гребёнку, рассмеялся добродушно и весело навстречу гостю:
— А что? Опять политиканствуют, да галдят у вас.
— Да. Опять кто-то приехал и трещат вот уж час целый, — отвечал Борщёв. Сидел, сидел, пережидая на крыльце, и плюнул наконец. Не рад, что в одной квартире поместился.
— Да иди, брат, совсем ко мне, — сказал Шипов. — А то от этих политиканов сон потеряешь. Переходи.
— Ну вот...
— Полно, братец. Говорю переходи. Тут пять комнат. У Гринёва две, да у меня три. Ты возьми у меня одну и все поместимся. А там тебе никогда спать не дадут.
— Это верно. Третьего дня до полуночи протрезвонили! — недовольным голосом проворчал Борщёв, садясь в углу. — И что тут болтать? Всё это правда. Многих обидели. Орловы зазнались. Да болтать-то об этом всякий день с утра до ночи тоска возьмёт.
— А дойдёт — не похвалят тоже, задумчиво произнёс Шипов.
— Дойдёт? Ветром что ли перевеет как пыль. Из нас кто в доносчики что ль пойдёт! Ни ты, ни я, — не пойдём. Ну так и все...
— В доносчики я не пойду, братец. А коли потянут свидетельствовать, то лгать не стану — скажу всё, что знаю.
— Что тут сказывать? Свидетельствовать? Ведь одно галденье тут. Враньё одно! Переливанье из пустого в порожнее. Разве у них план какой?! — воскликнул Борщёв.
— Вестимо, враньё одно! Но за такое враньё знаешь что делывали прежде, тому всего будет лет с двадцать... Мне матушка частенько рассказывала об одном деле таком.
— А что? Небось ссылали...
— Да. Но наперёд плетьми драли и языки вырезывали чрез палача. Ты не слыхал, было дело Лопухиных...
— Нет.
— Ну, вот эдак же, сходилась компания, да тоже про "Иванушку" галдела да рядила. Их судили, да и казнили. И бабам досталось здорово тогда — отодрав плетьми — языки вырезали двум: Лопухиной да графине Бестужевой...
— Страсть какая! — воскликнул Борщёв. — Ну, да ведь это тогда было. Ныне не те времена.
— А какие же. Иностранные, привозные что ли времена? Те же... Да и законы те же...
— То был заговор, а это ведь...
— Ну?
— Ныне наоборот того.
— Да ведь как? От гвардии и до сената — всё подчиняется! Или я вру...
— Нет. Так. Верно. Но я только сказываю...
Борщёв замялся, не зная, как выразить свою мысль:
— Я сказываю, то была дочь царя Петра, Анна Леопольдовна. А долго ли та правила... Ну вот и теперь. Тоже будет...
— Что тоже? — нетерпеливо воскликнул Шипов.
— Не долго протянет! Поэтому я и говорю. Всё правильно, что они сказывают. И про обиды, и про обход наградами, и про самомненье Орлова. Но нечего тут шуметь! Трёх лет не пройдёт. Пойдут разные нелепицы. Войну какую затеет Орлов, чтобы в фельдмаршалы выйти. Или... Или... Да мало ли там что может быть...
— Ничего не будет. Екатерина Алексеевна мудрая, братец... Сама мудрость!
— Так!
— И она теперь мало, мало... лет десять, до самого совершеннолетия! — добродушно выговорил Шипов.