Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— Как ты думаешь, не могла бы ты сдать мне весной Урдарсель, милая Бера?
— В Урдарселе красивые закаты, — сказала старуха. — Когда блаженной памяти Тоурарин надевал праздничную рубашку и скакал по пустоши, он ловил овец и стриг с них шерсть на месте, — там, где ему удавалось их поймать. Правда, у него были хорошие собаки.
— Да, это верно, милая Бера, — у него были хорошие собаки, у покойного Тоурарина, — сказал Бьяртур. — Я помню его коричневого пса. Ну и пес! Он видел в темноте так же хорошо, как другие при свете. Редкостное животное. У меня тоже водились хорошие собаки, милая Бера, преданные, они никогда не изменяли мне. Однажды у меня была желтая сука, прабабка нынешней, — такую днем с огнем не сыщешь. Мне порой казалось, что она властна над жизнью и смертью.
Как бы там ни было, у человека остаются хотя бы воспоминания о собаках, их никто отнять не может, хотя мировая война и вслед за ней «идеалы» великого человека оказались пыльным вихрем, застлавшим горизонт бедного крестьянина.
— Да, милый Бьяртур, вот как
Была ранняя весна, и несколько крестьян уселись рядышком на изгороди овечьего загона; они только что пометили своих овец, и руки у них были в крови. Овцы отчаянно блеяли у их ног.
— Следующая очередь твоя, — сказал Бьяртур. — Ведь все мы видели, что быть собачьим лекарем — это еще никого ни от чего по спасает.
— Не знаю, милый Бьяртур, — сказал Тоурир с некоторым раздражением, — я не могу отвечать за собак. Но думается мне, что главное — это верить в своих детей, что бы там ни случилось. И я всегда верил в них. Что бы ни случилось с моими детьми, я никогда их не выгонял, — и они работали на меня и в то же время на себя. Верить в детей — это то же самое, что верить в родину.
Да, он стал крестьянином-середняком, это легко можно было понять по его тону. Он выбился в люди оттого, что дочери сделали его дедушкой и остались под кровом отца со своими незаконнорожденными детьми. В годы войны у него была бесплатная рабочая сила, он добился почета и уважения и поэтому начал верить в родину — все для Исландии!
— Мои дети никогда не позорили отца, — сказал Бьяртур. — Они были самостоятельны, мои дети.
Но крестьяне сразу же поняли, к чему дело клонится: один шаг — и пойдет такая перепалка, что уж добра не жди. Наступило тягостное молчание. И тут Оулавюр из Истадаля воспользовался случаем и вставил словечко; он знал по опыту, что если упустишь случай, то уж после его не поймаешь.
— Вообще я считаю, — сказал он, — что по нынешним временам — да и всегда так было — построить себе дом — это еще не значит стать самостоятельным человеком. В Исландии от самого ее заселения и до сих пор еще не случалось, чтобы трудящийся человек построил себе дом, который можно было бы назвать домом. Так и теперь — от этого толку не будет! Хватит с нас и землянки. Да и вообще что тут особенного — прожить свою жизнь в землянке? Ведь эта жизнь, если ее можно назвать жизнью, так коротка. Другое дело, если бы мы были бессмертны — тогда был бы какой-то смысл строить себе дом.
Эйнар из Ундирхлида сказал:
— Я не Оулавюр: если я изредка и высказываюсь, то не могу говорить по-научному; я только скажу, что думаю о самом себе. Я знаю — душа существует, и она бессмертна; и именно поэтому мне безразлично, что я проживу в землянке тот короткий срок, когда душа должна томиться на земле. Если жизнь бедна, дом мал, долги тяжелы, средств не хватает, чтобы есть досыта, а от болезней никуда не денешься, то все-таки душа — это душа. Душа была и останется бессмертной душой; и ее место в лучшем мире.
— А, иди ты к черту со своей чепухой о душе! — презрительно сказал Бьяртур и спрыгнул с изгороди.
Хродлогур из Кельда перевел разговор на глистов.
Глава семьдесят четвертая
Конец саги
Чужой хлеб
В ту весну, когда Бьяртур отстроил землянку в Урдарселе по образцу той, какую он однажды соорудил — такие землянки строятся как бог на душу положит, — староста в Утиредсмири купил свое старое Зимовье за ту сумму, за которую был заложен хутор. Все считали, что это хорошая покупка. Он собирался устроить здесь большой лисий питомник — ведь оказалось, что злейшим врагом человека является не лиса, а овцы. Бьяртур перегнал своих овец и перевез свое имущество к северу, на пустошь Сандгил, а на старом его пепелище осталась только Халбера: ее он собирался взять с собой на север, когда вернется из города. Под именем Бьяртура из Урдарселя он отправился в город впервые; с ним был и его сын. Бьяртур так задолжал в потребительском обществе, что не мог получить даже горсти ржаной муки на свое имя; ему разрешили взять продукты на имя вдовы Халберы, дочери Йоуна, по ее доверенности. Бессмысленно было грозить, браниться, чтобы отвести душу: никто этого все равно не слушал и никто не имел времени на это отвечать; в лучшем случае мальчик на складе сказал бы: «Заткни глотку». И бессмысленно было хватить кого-либо кулаком по физиономии — ведь попадешь всегда не по той физиономии, по какой нужно. Он отдал двух лучших своих лошадей в уплату за материал для новой комнаты в Урдарселе, и у него осталась только двадцатишестилетняя кляча Блеси. Мы знаем ее по прошлым дням, когда мы присутствовали на похоронах в Летней обители. Как давно это было! Зимний день. Блеси, привязанная к косяку двери, заглядывает в овчарню, а Тоурдур из Нидуркота поет псалом. Многое может пережить лошадь. Эта лошадь пережила все, что пережил ее хозяин — крестьянин из Летней обители. Она была его единственной лошадью в тяжелые времена, одной из многих в хорошие, а теперь опять стала единственной. Это была тощая кляча, изнуренная, чесоточная, слепая на один глаз, закрытый бельмом. Бедный старый конь! Но у него была такая же выносливая грудь, как и у Бьяртура.
Во Фьорд прибыли поздно. Бьяртур не решался сразу же тронуться в обратный путь, боясь переутомить лошадь, и пустил ее пастись. Но у нее были плохие зубы, и ей
нужно было много времени, чтобы насытиться: пришлось дожидаться утра, пока она вдоволь поест. Был поздний вечер. Потребительскую лавку уже закрыли. Отец и сын уладили свои дела, и им ничего не оставалось, как ждать утра. Они вышли на улицу. Оба были голодны, оба ничего не ели весь день, у обоих не было денег, пойти они никуда не могли. Обоим мучительно хотелось кофе, но они об этом не заговаривали. Стоял туман, с моря дул холодный ветер, но дождя не было.— Ну, ночью дождя не будет, — сказал Бьяртур, разглядывая небо. — Мы ляжем на часок-другой возле какой-нибудь садовой изгороди.
В городе были какие-то беспорядки, но Бьяртуру из Урдарселя приходилось думать о более серьезных вещах. Дело в том, что «идеалы» Ингольва Арнарсона осуществлялись и во Фьорде. Две недели тому назад здесь приступили к постройке большого порта: в свое время программа строительства была выдвинута нынешним премьер-министром в ходе избирательной кампании, а потом была принята альтингом в качестве закона. О, это был не такой человек, чтобы отступаться от своих обещаний. Помимо местного населения, многие жители Вика тоже получили работу на этом большом строительстве. Они оставили свои семьи и перебрались сюда, в старые сараи, где раньше производилась очистка рыбы: теперь эти сараи были приспособлены под бараки для рабочих; ставки были обещаны такие, какие обычно платят в отдаленных местностях. Снова восстанавливался знаменитый мол, и для этого требовалось много камня и бетона. Рабочие проработали неделю, взрывая и перевозя камни. Наступил день первой получки. Оказалось, что у них были преувеличенные представления о ставках в отдаленных местностях: оказалось, что они не смогут даже прокормить себя и свои семьи на этот заработок. И прощай мечта выбиться «в люди»! Они назвали подобную плату голодной, подобную политику наступлением на рабочих и объявили себя противниками такого общественного порядка, при котором трудящемуся люду нечего есть. Будто этот общественный порядок был чем-то новым! Они потребовали более высоких ставок. Но ни у кого не было полномочий платить более высокие ставки в такие тяжелые времена: кому какое дело, что их семьям нечего есть? Общественный порядок исландцев священен. Тогда рабочие прекратили работу и объявили забастовку. Ранее в этом городке никогда не было забастовок, но во главе движения стали жители Вика — они-то однажды уже бастовали у себя в Вике, и успешно; их семьи некоторое время после забастовки получали и ржаной хлеб, и рыбные отбросы. Среди жителей Фьорда мнения разделились: многие решили бастовать, а многие вышли из игры, они — уж так и быть! — принесут себя в жертву исландской независимости! Десятники продолжали набирать рабочих за ту плату, которая вызвала такой протест. Мелкие судовладельцы и другие мелкие буржуа предложили свои услуги, притом бесплатно, — ведь они спасали независимость народа и общественный порядок исландцев. Но бастующие отказались уйти с места работы; мало того, они расставили пикеты и не пускали добровольцев. Происходили драки между теми, кто был достаточно богат, чтобы защищать самостоятельность Исландии, и теми, кто хотел избавить свою семью от голода. Люди колотили друг друга, как колотят вяленую треску, кое у кого оказались даже переломы костей. Появились слова и мысли, неизвестные ранее в этой местности, — сюда пришли бесстыдные чужаки, чтобы нарушить мир и покой. Они прямо говорили, что хотят создать новый общественный порядок, при котором трудящихся не будут морить голодом. В городке не было полиции, которая могла бы выбить из их головы эти глупости, и старый общественный порядок, а с ним и независимость народа оказались под угрозой. Наконец председатель уездного суда позвонил властям и попросил прислать полицейских для охраны тех, кто желал работать, и для расправы с чужаками, с крамольниками, которые незаконно им препятствовали. Правительство охотно откликнулось на эту просьбу: отряд полицейских был отправлен во Фьорд на катере. Говорили, что забастовщики подготовились к обороне и что нужно ожидать схватки. Городок был охвачен страхом и смятением.
Так надо ли удивляться, что никому не было дела до Бьяртура из Летней обители? Все думали только о том, что их ждет завтра.
Был уже поздний вечер, беспокойные голоса рабочих утихли и сменились резкими криками морских ласточек. Ночь окутала город прозрачной пеленой. Крестьянин из долины и его сын сели у дороги, перед темным, уснувшим домом; они жевали травинки и долго молчали.
Первым заговорил сын:
— Не пойти ли нам к Аусте Соуллилье? — спросил он. — Я слышал, что она больна.
Ответа не последовало.
— Не пойдем ли мы к Аусте Соуллилье? — повторил сын. — Говорят, что ее бросил жених.
Снова молчание.
— Отец, я уверен, что Ауста Соуллилья очень обрадуется нам. Я уверен, что она угостит нас кофе.
Наконец отец потерял терпение, гневно посмотрел на сына и ответил:
— Замолчи! Или ты хочешь, чтобы я избил тебя, проклятый бродяга, который никогда не станет мужчиной!
И на этом разговор кончился.
Долго сидели они и наконец заметили, что по дороге медленно бредет человек — высокий, тощий, в нанковых штанах и рубашке, в сдвинутой на затылок шапке; время от времени он останавливался и смотрел на дом. Вдруг он увидел Бьяртура и его сына, — тогда он перестал рассматривать дом, медленно направился в их сторону и остановился в нескольких шагах. Он вынул окурок из кармана и смотрел попеременно то на окурок, то на них, потом засмеялся, зажег окурок и подошел к ним.