Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— Тебя не касается, кого я выгнал. Благодари судьбу, что я не выгнал тебя, но я это сделаю, если ты будешь мне дерзить.
— Я уверен, что Соула будет очень рада, если ты навестишь ее.
Бьяртур резко рванул поводья и ответил:
— Нет, живой я никогда не пойду к ней. — Помолчав, он прибавил, глядя поверх плеча сына: — Но если я умру, передай ей привет и скажи, что она может похоронить меня как полагается.
Ауста Соуллилья недавно перебралась в дом своего жениха в Сандейре. Это был маленький домик. Скорее даже не дом, а землянка, покрытая листом гофрированного железа, — нечто вроде тех хижин, в которых живут негры Центральной Африки. На окошке стояли два заржавевших жестяных горшка с землей, из одного тянулся какой-то цветочный стебелек, он боролся за жизнь. В комнате стояли две кровати, одна для Аусты и ее жениха, а напротив — для матери жениха, ей-то и принадлежала хижина. Жених был безработным. Ауста Соуллилья встретила брата без неприязни, однако ее левый глаз значительно преобладал над правым. Она
— Ты простудилась? — спросил Гвендур.
Ауста ответила отрицательно, но сказала, что всегда кашляет, а по утрам с кровью. Тогда он спросил ее, когда она собирается выйти замуж, но она говорила о предстоящей свадьбе совсем уже не так гордо, как весной, когда сообщила сыну Бьяртура, что помолвлена с современным поэтом.
— А разве кому-нибудь из вас интересно, как я живу? — спросила она.
— Отец велел мне сегодня утром выучить три строфы, — сказал Гвендур. — В них говорится о войне, это современные стихи. Прочесть тебе?
— Нет, — сказала она, — мне не интересно.
— Я думаю, что мне все же следует их прочесть, — сказал он и прочел ей все три строфы.
Она слушала, и глаза ее потеплели, черты лица стали мягче — казалось, она вот-вот разразится слезами, а может быть вспылит. Но она ничего не сказала, затаила в себе то, что было на сердце, и отвернулась.
— Новый дом уже стоит под крышей, — заметил Гвендур. — Осенью переберемся.
— Вот как? — сказала она. — А мне какое дело?
— Очень может быть, что у отца свои планы насчет дома. Я уверен, что он даст тебе большую комнату, если ты придешь.
— Я? — ответила она и гордо вскинула голову. — Я обручена с молодым талантливым юношей, который любит меня.
— И все-таки тебе следовало бы прийти, — сказал Гвендур.
— Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь оставлю человека, который меня любит?
Тут уж старуха, стоявшая у печи, не могла не вмешаться в разговор:
— В таком случае ты могла бы быть подобрее с ним, беднягой, а то, когда он дома, ему от тебя житья нет.
— Неправда, — сказала, вспыхнув, Ауста Соуллилья и повернулась к старухе. — Я люблю его. Да, люблю больше всего на свете. И ты не имеешь права говорить чужим людям, что я не добра к нему. Я к нему добрее, чем он того заслуживает; разве я не ношу его ребенка? И если этот Бьяртур из Летней обители приползет сюда на четвереньках и попросит прощенья за все зло, которое он причинил мне с той минуты, как я родилась, то я все равно не захочу и слышать о его доме, мне и в голову не придет хотя бы один шаг сделать к нему. Передай ему: живая я никогда не приду к Бьяртуру в Летнюю обитель, но труп мой он может похоронить.
Глава шестьдесят девятая
Когда человек не женат
От нового дома устаешь еще до того, как он построен. Странно, что человеку надо жить в доме, вместо того чтобы довольствоваться обителью своей мечты. Что нового можно сказать о будущем жилище Бьяртура? О нем уже и так много сказано. В Корее, как мы говорили, произошло землетрясение, но дом все-таки достроили. По явились окна и стекла в окнах, крыша и труба на крыше, плита с тремя конфорками в кухне, приобретенная по сходной цене. В заключение сделали высокое крыльцо с пятью ступеньками. Принялись за постройку сеней, потому что в доме, конечно, должны быть сени. В новый дом решили перебраться осенью. Самая большая комната в нем была выложена филенкой. Одни предлагали покрасить ее, другие — наклеить кое-где картинки из иностранных газет, как это делается в городах, но Бьяртур не желал никаких украшений — не станет он заводить мусор в доме. Ранней осенью начались бури, задул штормовой ветер с востока, пошел снег, и тогда оказалось, что в доме ветер дует почти с такой же силой, как и снаружи. Отчего бы это? Оттого, что забыли навесить двери, не заказали их заблаговременно. А теперь уже поздно: столяры во Фьорде завалены работой, которую нужно кончить к предстоящей зиме.
— Ну, сколоти вместе несколько готовых досок, — сказал Бьяртур столяру.
На это столяр заявил, что в каменном доме от щелястых дверей толку не будет, все равно ветер проберется в комнаты, зато пообещал до отъезда сделать прекрасные пороги.
— Только скажу я тебе, — заявил он, — что для таких порогов нужны первоклассные двери, из особого сорта дерева, на хороших шарнирах.
— Ну, кузнецу недолго изготовить петли, — сказал Бьяртур.
— Нет, — ответил столяр, — петли сюда не подойдут! Это не сундук! Здесь нужны первоклассные шарниры. В хорошие времена все должно быть на шарнирах.
— Да ну его к дьяволу, этот дом! Пусть он катится в ад! — сердито крикнул Бьяртур; он был зол на то, что это каменное чудище поглотило так много денег.
Двери — это еще с полгоря. Правда, дом уже подведен под крышу, но где все то обзаведение, без которого и дом не дом? У крестьянина не было даже кровати. В старой лачуге были
нары, вделанные в стены, их невозможно было перенести оттуда. Даже стол и тот был сколочен из нескольких плохо обтесанных досок и прибит к подоконнику. Время давно их обтесало, но оно проделало еще большую работу: доски износились, потемнели, да и какой это стол, просто доски. Не было и шкафа: старая кухонная полка была наглухо прикреплена к стене и прогнила вместе с ней. А стулья? В Летней обители никогда не было ни одного стула или хотя бы скамьи, не говоря уж о такой роскоши, как занавеси или изображение Спасителя, Хатльгрима Пьетурссона или русского царя; не было и фарфоровых собачек. Короче говоря, все, что необходимо для ежедневного обихода или для украшения в настоящем доме, отсутствовало в Летней обители. Таким образом, когда человек достигает высот цивилизации и обзаводится домом, перед ним возникает масса трудностей. Не хватает не только дверей. И Бьяртур решил провести еще одну зиму в старой землянке, тем более что ожидались ранние холода. Он забил досками дверные проемы. И дом возвышался на холме как воспоминание о хороших временах, являя миру свой удивительный фасад.Теперь нам придется сказать несколько слов об экономках. Очень трудно заполучить экономку. Экономки во многом отличаются от жен: они проявляют строптивость там, где замужние женщины обязаны подчиняться. Экономка непрерывно чего-то требует, а жены благодарят даже тогда, когда ничего не получают. Экономки жалуются, что им всегда и всего не хватает, а жены довольствуются тем, что у них есть. Экономки ворчливо отказываются от некоторых видов работы, несовместимых с их достоинством, а кто же обращает внимание на жену, если она начинает ворчать? Тем хуже для нее самой. О приступах дурного настроения уже и говорить не приходится. Экономка может загрызть хозяина, если что-нибудь не по ней; хоть женись на ней для того, чтобы иметь право заткнуть ей глотку. «Уж лучше иметь сразу трех жен, чем одну экономку», — говорил Бьяртур, но в этом вопросе был непоследователен, и все-таки предпочитал экономку, какую-нибудь сварливую ведьму, с которой без конца бранился.
В первые три года у него были три экономки — по одной в год; молодая, средних лет и старая. С молодой было трудно, с пожилой еще труднее, а со старой всего хуже. Наконец он взял экономку неопределенного возраста, и оказалось, что с ней можно ужиться. Ее имя было Брунгильда, но все звали ее Брунья. Она работала в доме уже два года. Ее преимущество перед другими заключалось в доброжелательном отношении к хозяевам. У нее не было, как у молодой, привычки припрятывать лучшие кусочки для батрака, а по ночам миловаться с ним, так что днем он уже ни на что не годился; она не страдала истерическими припадками злобы на бога и людей, как экономка средних лет; она не старалась унизить Бьяртура, как это делала старуха; не сравнивала протекавшую крышу в Летней обители с замечательной крышей в доме пастора, где ей не угрожал ревматизм и где она жила как у Христа за пазухой. Нет, новая экономка была любезна с Бьяртуром и никогда не клеветала на своего хозяина; но и она не была свободна от свойственной женскому полу мелочности. Как все женщины, Брунья полагала, что ей дано далеко не все, что она имеет право требовать от господа бога; она считала себя непонятой, ей всегда казалось, что ее подозревают в воровстве, что к ней несправедливы, и поэтому она постоянно была настороже и готова к нападению.
— Кофейная гуща пошла теленку, — заявляла Брунья, когда Бьяртур просил подогреть ему утренний кофе.
— Понятное дело, это я украла, — говорила она, когда Бьяртур вежливо спрашивал о рыбьем хвосте, оставленном им с утра.
— Здесь, сдается мне, думают, что я лежу в постели и нежусь, как важная барыня, — говорила она, если Бьяртур замечал, что по утрам коров надо доить раньше.
Брунья никогда не была замужем. По слухам, у нее был в молодости роман с одним человеком, который оказался женатым; и она не могла его забыть. Девушка работала всю свою жизнь, копила деньги и клала их в банк. Говорили, что она богата. Ей принадлежала старая рыжая кобыла, которая так и осталась необъезженной и которую она очень любила. А еще у нее было сокровище, которое возвышало ее над трудовым людом в той округе: кровать, которую можно было складывать, раскладывать и переносить с одного места на другое, словом — мебель. Кроме того, Брунья была владелицей матраца, который ежегодно проветривался в первый же летний день, а еще наматрасника и перины из тонкого пуха, двух смен простынь и чудесной подушки с вышитыми на ней словами: «Спокойной ночи». В общем это была женщина надежная; гигантского роста и мужской силы. И хотя она была чистоплотна, как кошка, и всегда настаивала на своей правоте, она не гнушалась никакой работой, не привередничала и могла таскать навоз днем и ночью. Руки у нее были сине-красные, цвета овечьей туши, по-видимому, отмороженные; кофта на ней сидела в обтяжку; корсета она не носила и от этого выглядела очень толстой и походила на сильную рабочую лошадь. На ее обветренных щеках играл приятный молодой румянец, переходивший в легкую синеву, когда ей было холодно; глаза ее смотрели ясно, трезво; вокруг рта лежали строгие линии, говорившие о трудолюбии. В мыслях и чувствах своих Брунья была совершенно свободна от современной склонности к критике; говорила она обычно напряженно и холодно, как человек, привлеченный к суду по чьему-либо навету; в глубине души она всегда чувствовала себя обиженной и оскорбленной.